Ещё правильнее с Толстым

23 августа 2016

Уже третью неделю мы готовимся ко дню рождения Льва Николаевича Толстого, изучая его труды и письма в плакатах от наших постоянных иллюстраторов bojemoi. В первую неделю мы изучали порочность государства и бесчеловечность судебной системы, вредоносность идеалов трудолюбия и вину несчастливцев. Всю вторую неделю читали о зле и дьяволе, гордыне и совершенстве, осуждении и правильных ругательствах. На полпути к толстовству, полый вперёд!

11

дней до дня рождения Толстого

«Первое свойство доброй жизни — воздержание»,

— говорит Лев Толстой.

Лев Николаевич был убеждённым вегетарианцем, или, по крайней мере, старался не есть без нужды наших братьев меньших. В 1891 году в качестве предисловия к книге о вегетарианстве Х. Уильямса «Этика пиши» граф задумал написать статью о питании, которая из невинных замечаний о еде превратилась в разоблачительную и местами гневную статью об «Объядении» и праздности сытых. Аристократическое происхождение и обычаи, бытовавшие в среде обеспеченных и «просвещённых», не давали покоя Льву Николаевичу всю вторую половину его жизни. Сегодня мы познакомимся с бытом пропащих хипстеров из XIX века, найдём там всё то же, что есть у хипстеров сегодня, и послушаем задиристую отповедь от графа Толстого по этому поводу.

ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ

Я только что читал письма нашего высокообразованного передового человека сороковых годов, изгнанника Огарёва, к другому ещё более высокообразованному и даровитому человеку — Герцену. В письмах этих Огарёв высказывает свои задушевные мысли, выставляет свои высшие стремления, и нельзя не видеть, что он, как это и свойственно молодому человеку, отчасти рисуется перед своим другом. Он говорит о самосовершенствовании, о святой дружбе, любви, о служении науке, человечеству и так далее. И тут же спокойным тоном он пишет, что часто раздражает приятеля, с которым живёт, тем, что, как он пишет, «возвращаюсь (домой) в нетрезвом виде или пропадаю долгие часы с погибшим, но милым созданием»... Очевидно, замечательно сердечный, даровитый, образованный человек не мог даже представить себе, чтобы было что-нибудь хоть сколько-нибудь предосудительного в том, чтобы он, женатый человек, ожидая родов жены (в следующем письме он пишет, что жена его родила), возвращался домой пьяный, пропадая у распутных женщин. Ему в голову не приходило, что пока он не начал бороться и хоть сколько-нибудь не поборол своего поползновения к пьянству и блуду, ему о дружбе, любви, а главное о служении чему бы то ни было и думать нельзя. А он не только не боролся с этими пороками, но, очевидно, считал их чем-то очень милым, нисколько не мешающим стремлению к совершенствованию, а потому не только не скрывал их от своего друга, перед которым он хочет выставиться в лучшем свете, но прямо выставлял их.

Так это было полстолетия тому назад. Я застал ещё этих людей. Я знал самого Огарёва и Герцена, и людей того склада, и людей, воспитанных в тех же преданиях. Во всех этих людях было поразительное отсутствие последовательности в делах жизни. В них были искреннее горячее желание добра и полнейшая распущенность личной похоти, которая, казалось им, не может мешать доброй жизни и произведению ими добрых и даже великих дел. Они сажали немешаные хлеба в нетопленую печь и верили, что хлеба испекутся. Когда же под старость они стализамечать, что хлеба не пекутся, то есть что никакого добра от их жизни не совершается, они видели в этом особенный трагизм.

Трагизм такой жизни действительно ужасен. И трагизм этот, каков он был в те времена для Герцена, Огарёва и других, таков он и теперь для многих и многих так называемых образованных людей нашего времени, удержавших те же взгляды. Человек стремится жить доброю жизнью, но та необходимая последовательность, которая нужна для этого, потеряна в том обществе, в котором он живёт. Как пятьдесят лет тому назад Огарёв и Герцен, так и большинство теперешних людей убеждены, что вести изнеженную жизнь, есть сладко, жирно, наслаждаться, всячески удовлетворять своей похоти — не мешает доброй жизни. Но, очевидно, добрая жизнь не выходит у них, и они предаются пессимизму и говорят: «Таково трагическое положение человека».

Заблуждение в том, что люди, предаваясь своим похотям, считая эту похотливую жизнь хорошею, могут при этом вести добрую, полезную, справедливую, любовную жизнь, так удивительно, что люди последующих поколений, я думаю, прямо не будут понимать, чтò именно разумели люди нашего времени под словами «добрая жизнь», когда они говорили, что обжоры, изнеженные, похотливые ведут добрую жизнь. В самом деле, стоит только на время отрешиться от привычного взгляда на нашу жизнь и посмотреть на неё — не говорю с точки зрения христианской — но с точки зрения языческой, с точки зрения самых низших требований справедливости, чтобы убедиться, что здесь не может быть и речи ни о какой доброй жизни.
Всякому человеку в нашем мире для того, чтобы, не скажу начать добрую жизнь, но только начать хоть немного подвигаться в ней, надо прежде всего перестать вести злую жизнь, надо начать разрушать те условия злой жизни, в которой он находится.

Как часто слышишь, как оправдание того, что мы не изменяем нашей дурной жизни, рассуждение о том, что поступок, идущий в разрез с обычной жизнью, был бы ненатуральным, был бы смешным, или желанием выказаться, и был бы от того не добрым поступком. Рассуждение это как будто сделано для того, чтобы люди никогда не изменили своей дурной жизни. Ведь если бы вся жизнь наша была хорошею, справедливою, доброю, то ведь только тогда всякий поступок, согласный с общею жизнью, был бы добрый. Если же жизнь на половину хорошая, на половину дурная, то для всякого поступка, не согласного с общей жизнью, столько же вероятия быть хорошим, сколько и дурным. Если же жизнь вся дурная, неправильная, то человеку, живущему этой жизнью, нельзя сделать ни одного доброго поступка, не нарушив привычного течения жизни. Можно сделать дурной поступок, не нарушив обычного течения жизни, но нельзя сделать хорошего.

Мы говорим «добрый человек» и «ведёт добрую жизнь» про человека изнеженного, привыкшего к роскошной жизни. Но человек такой — мужчина или женщина — может иметь самые любезные черты характера, кротости, благодушия, но не может вести добрую жизнь, как не может быть острым и резать самой хорошей работы и стали нож, если он не наточен. Быть добрым и вести добрую жизнь значит давать другим больше, чем берешь от них. Человек же изнеженный и привыкший к роскошной жизни не может этого делать, во-первых, потому, что ему самому всегда много нужно (и нужно не по эгоизму его, а потому что он привык, и для него составляет страдание лишиться того, к чему он привык), а во-вторых, потому, что, потребляя всё то, что он получает от других, он этим самым потреблением ослабляет себя, лишает себя возможности работать и потому служить другим. Человек изнеженный, мягко, долго спящий, жирно, сладко и много едящий и пьющий, соответственно тепло или прохладно одетый, не приучивший себя к напряжению работы, может сделать только очень мало.

Мы так привыкли лгать сами себе и ко лжи других, — так выгодно нам не видеть лжи других, чтобы они не увидали нашей, что мы нисколько не удивляемся и не сомневаемся в справедливости утверждения добродетели, иногда даже святости людей, живущих вполне распущенной жизнью. Человек, мужчина или женщина, спит на постели с пружинами, двумя матрацами и двумя чистыми глажеными простынями, наволочками, на пуховых подушках. У кровати его коврик, чтобы ему не холодно было ступить на пол, несмотря на то, что тут же стоят туфли. Тут же ещё необходимые принадлежности так, что ему не надо выходить. Окна завешаны шторами так, что свет не может разбудить его, и он спит до какого ему поспится часа. Кроме того, приняты меры, чтобы зимой было тепло, а летом прохладно, чтобы его не тревожили шум и мухи и другие насекомые. Он спит, а вода горячая и холодная для умывания, иногда для ванны или для бритья, уже готова. Готовится и чай или кофе, возбудительные напитки, которые выпиваются тотчас же после вставания. Сапоги, башмаки, калоши, несколько пар, которые он запачкал вчера, уже чистятся так, что они блестят, как стекло, и на них нет ни пылинки. Также чистятся разные заношенные предшествующим днём одежды, соответствующие не только зиме и лету, но весне, осени, дождливой, сырой, жаркой погоде. Приготовляется вымытое, накрахмаленное, разутюженное чистое белье с пуговками, запонками, петельками, которые все осматриваются приставленными к тому людьми. Если человек деятелен, он встаёт рано, то есть в семь часов, то есть всё-таки часа два, три после тех, которые всё это готовят для него. Кроме приготовления одежд для дня и покрывала для ночи есть ещё одежда и обувь для времени одеванья, халаты, туфли, и вот человек идёт умываться, чиститься, чесаться, для чего употребляет несколько сортов щёток, мыл и большое количество воды и мыла. (Многие англичане и женщины особенно гордятся почему-то тем, что они могут очень много вымылить мыла и вылить на себя воды.) Потом человек одевается, причёсывается перед особым от тех, которые висят почти во всех комнатах, зеркалом, берет необходимые ему вещи, как то: большей частью очки или pince-nez, лорнет, потом раскладывает по карманам: платок чистый, чтобы сморкаться, часы на цепочке, несмотря на то, что везде, где он будет, почти в каждой комнате есть часы; берёт деньги разных сортов, мелкие (часто в особой для того машинке, избавляющей от труда найти то, что нужно) и бумажки, карточки, на которых напечатано его имя, избавляющие от труда сказать или написать; книжку белую, карандаш. Для женщины одеванье ещё много сложнее: корсет, причёска, длинные волосы, украшения, тесёмочки, ластики, ленточки, завязочки, шпильки, булавки, брошки.

Но вот всё кончено, начинается день обыкновенно едой, пьётся приготовленный кофе или чай с большим количеством сахара, едят булки; хлеб первого сорта пшеничной муки с большим количеством масла, иногда свиного мяса. Мужчины большей частью при этом курят папиросы или сигары и затем читают газету свежую, только что принесённую. Потом хождение из дома на службу или по делам, или езда в экипажах, нарочно существующих для перевозки этих людей. Потом завтрак из убитых животных, птиц, рыб, потом обед такой же, при большой скромности из трёх блюд, — сладкое блюдо, кофе, потом игра — карты, и игра — музыка, или театр, чтение или беседа в мягких пружинных креслах при усиленном и смягчённом свете свечи, газа, электричества, — опять чай, опять еда, ужин и опять в постель, приготовленную, взбитую с чистым бельём и с очищенной посудой.

Таков день человека скромной жизни, про которого, если он мягкого характера и не имеет исключительно неприятных для других привычек, говорят, что это человек, ведущий добрую жизнь.

Но добрая жизнь есть жизнь того человека, который делает добро людям; как же может делать добро людям человек, живущий так и привыкший жить так? Ведь прежде, чем делать добро, он должен перестать делать зло людям. А сочтите всё то зло, которое он, часто сам не зная этого, делает людям, и вы увидите, что ему далеко до добра людям, и много, много ему надо совершить подвигов для того, чтобы искупить делаемое им зло, а что подвигов-то он, расслабленный своей похотливой жизнью, никаких производить и не может. Ведь спать он мог бы и здоровей и физически, и нравственно, лёжа на полу на плаще, как спал Марк Аврелий, и потому все труды и работы матрацев и пружин и пуховых подушек и ежедневной работы прачки, женщины, слабого существа со своими женскими слабостями и родами и кормлением детей, полоскающей его, сильного мужчины, бельё, — все эти труды могли бы не быть. Он мог бы лечь раньше и встать раньше, и труды гардин и освещения вечером могли бы тоже не быть. Мог бы он спать в той же рубахе, в которой ходил днём, мог бы ступать босыми ногами на пол и выйти на двор, мог бы умыться водой у колодца, — одним словом, мог бы жить так, как живут все те, которые работают всё это на него, и потому всех этих трудов на него могло бы не быть. Могло бы не быть и всех тех трудов для его одежд, для его утончённой пищи, для его увеселений.

Так как же такому человеку делать добро людям и вести добрую жизнь, не изменив свою изнеженную, роскошную жизнь. Не может нравственный человек, не говорю христианин, но только исповедующий гуманность, или хоть только справедливость, не может не желать изменить своей жизни и не перестать пользоваться предметами роскоши, изготовляемыми иногда с вредом для других людей.

Если человек точно жалеет людей, работающих табак, то первое, что он невольно сделает, это то, что он перестанет курить, потому что, продолжая курить и покупая табак, он этим поощряет производство табаку, губящее здоровье людей.

Но люди нашего времени рассуждают не так. Они придумывают самые разнообразные и хитрые рассуждения, но только не то, которое естественно представляется всякому простому человеку. По их рассуждениям, воздерживаться от предметов роскоши совсем не нужно. Можно соболезновать положению рабочих, говорить речи и писать книги в их пользу и вместе с тем продолжать пользоваться теми трудами, которые мы считаем для них губительными.

По одним рассуждениям выходит, что пользоваться губительными трудами других людей можно, потому что, если я не буду пользоваться, то будет пользоваться другой. Вроде того рассуждения, что надо выпить вредное мне вино, потому что оно куплено, и если не я, то другие выпьют его.
По другим выходит, что пользование для роскоши трудами этих людей даже очень полезно для них, так как этим мы даём им деньги, то есть возможность существования, точно как будто нельзя давать им возможность существования ничем иным, как только тем, чтобы заставлять их работать вредные для них и излишние для нас вещи.

Всё это происходит от того, что люди вообразили себе, что можно вести добрую жизнь, не усвоив но порядку первое свойство, нужное для доброй жизни.

И первое свойство это есть воздержание.

12

дней до дня рождения Толстого

«Земля не может быть предметом собственности»,

― говорит Лев Толстой.

Лев Николаевич был страстным поклонником идей американского политэконома Генри Джорджа, который полагал, что каждый должен владеть созданным им продуктом ― но земля может принадлежать только всем, потому что не может принадлежать никому. В существовании землевладельцев граф видел огромное зло общественного устройства, часто порывался раздать имение и посвятил джорджизму большой труд «Великий грех». А вот его маленькое разъяснение идеи единого налога Генри Джорджа для самого широкого круга читателей.

ПИСЬМО К КРЕСТЬЯНИНУ О ЗЕМЛЕ

(O проекте Генри Джорджа)

«Проект Генри Джорджа состоит в том, чтобы всю землю, какая только есть и кто бы ни владел ею, оценить по её доходности, — не по тому доходу, какой получает владелец за то, что он сработал на земле, а по тому, насколько земля сама по себе выгодна и доходнее других земель, — и доход этот с земли брать с тех, кто ею владеет, в общую пользу.

При такой оценке земли примерно было бы то, что с удобной, полевой земли у нас в России пришлось бы платить от трёх до десяти рублей за десятину, за огородную при селениях и заливные луга ещё дороже. На бойких же местах и у пристаней судоходных рек, в городах под заведениями, фабриками, в местах, где есть руды, нефть, золото и так далее, плата за землю была бы по нескольку тысяч рублей за сажень в год.

Оценив так всю землю, деньги эти, принадлежащие всему народу, Генри Джордж предлагает употребить на общие нужды всего народа, на то самое, на что теперь собираются с народа всякие подати и пошлины.


Выгода такого устройства была бы та, что люди, теперь владеющие большими землями, отказались бы от них, потому что не в силах были бы платить за них. Люди же желающие сами работать на земле, сейчас же разобрали бы эти земли.

Так что первая выгода от такого устройства была бы та, что земля сейчас же попала бы в руки тех, кто сам работает над ней, а не была бы в руках больших владельцев.

Вторая выгода была бы в том, что рабочий народ перестал бы закабаляться в работники на заводы, фабрики и в прислугу в городах, и те, которые теперь живут в городах, стали бы возвращаться в деревни.

В-третьих, выгода была бы в том, что все нужные вещи для жизни: спички, чай, сахар, керосин, железо, сукно, ситцы, всякие машины, а также и ненужные вещи: вино, табак, всё было бы вдвое, а то втрое дешевле против теперешнего, и выгодой этой пользовались бы не только земледельцы, но и все люди, получая свою долю с дохода земли, хотя и не работая на ней.

Так что, если бы установился такой порядок, уничтожились бы две великие неправды, от которых страдает теперь народ.

Первая та, что люди лишены своего природного, прирождённого права на землю, а вторая та, что подати собираются не с общего достояния людей, с земли, а с личного труда человека. Чем больше он работает, тем больше от него отбирают.

Главная же выгода была бы та, что при таком устройстве избавились бы люди неработающие от греха пользования чужими трудами, в котором они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют работать, и от ещё большего греха всякой лжи и изворотов для оправдания себя в этом грехе, и избавились бы люди рабочие от соблазна и греха зависти, осуждения и озлобления против неработающих людей, и уничтожилась бы главная причина греха разделения людей.

И сделать это по проекту Джорджа можно без шума, вражды, обиды и разорения людей. Стоит только понемногу переводить подати и пошлины с произведений труда на землю, и понемногу будут бросать землю те, кто не работает на ней, а будут приобретать её те, кто умеет работать на ней и любит это дело. 

А будет вся земля в руках настоящих землевладельцев — и уменьшится праздная жизнь по городам и станут все жить и богаче и праведнее.

В этом проект Генри Джорджа».

13

дней до дня рождения Толстого

«Люди живы любовью; любовь к себе ― начало смерти, лю­бовь к богу и людям ― начало жизни»,

― говорит Лев Толстой.

Когда мы читаем у Толстого фразы «любовь к себе» или «любовь к другому», может показаться, что он противопоставляет два этих направления любви, что не совсем верно. На деле в системе толстовской любви целых четыре вектора. Всё дело в том, что Лев Николаевич разделял природу человека надвое: на телесное, смертное, вечно голодное, и духовное, бессмертное, вечно дающее. Любовью к себе граф называл любовь к своему телесному, которому нужен комфорт, удовольствия и богатства ― и всё это часто выдирается у жизни так или иначе за счёт других и в обход их. Под любовью к другому он имел в виду не любовь к чьему-то другому телесному существу, а любовь к духу, который живёт в каждом человеке, — тот же самый, что в тебе самом. В этом отрывке из обращения к кружку молодёжи, написанном им за год до смерти, Толстой как раз и объясняет эту двойную дихотомию, которую легко устранить, сведя в единство. В конце — небольшой лайфхак на тему проверки любви на практике.

ЛЮБИТЕ ДРУГ ДРУГА

(Обращение к кружку молодежи)

«Всё дело в том, как понимает человек свою жизнь.

Если понимать свою жизнь так, что жизнь эта дана мне в моём теле, Ивану, Петру, Марье, и что всё дело жизни в том, чтобы добыть как можно больше всяких радостей, удовольствий, счастья этому своему «я», Ивану, Петру, Марье, то жизнь всегда и для всех будет несчастна и озлоблена.


Несчастная и озлобленная жизнь будет потому, что всего, чего хочется для себя одному человеку, того же самого хочется и всякому другому. А так как каждому хочется всякого для себя добра как можно больше и добро это одно и то же для всех таких людей, то добра этого для всех никогда недостаёт.

А потому, если люди живут каждый для себя, то не миновать им отнимать друг у друга, бороться, злиться друг на друга, и от этого жизнь их не бывает счастливою.

Если же временами люди и добудут себе того, чего им хочется, то им всегда мало, и они стараются добыть всё больше и больше, и, кроме того, ещё и боятся, что у них отнимут то, что они добыли, и завидуют тем, которые добыли то, чего у них нет.

Так что если люди понимают свою жизнь каждый в своём теле, то жизнь таких людей не может не быть несчастною. Такая она и есть теперь для всех таких людей. А такою, то есть несчастною, жизнь не должна быть. Жизнь дана нам на благо, и так мы все и понимаем жизнь. Для того же, чтобы жизнь была такою, людям надо понимать, что жизнь наша настоящая никак не в нашем теле, а в том духе, который живёт в нашем теле, и что благо наше не в том, чтобы угождать и делать то, чего хочет тело, а в том, чтобы делать то, чего хочет этот дух один и тот же, живущий в нас, так же как и во всех людях. Хочет же этот дух блага себе, духу. А так как дух этот во всех людях один и тот же, то и хочет он блага всем людям. Желать же блага всем людям значит любить людей.

Любить же людей никто и ничто помешать не может; а чем больше человек любит, тем жизнь его становится свободнее и радостнее.


Так что выходит, что угодить телу человек, сколько бы он ни старался, никогда не в силах, потому что то, что нужно телу, не всегда можно добыть, а если добывать, то надо бороться с другими, угодить же душе человек всегда может, потому что душе нужна только любовь, а для любви не нужно ни с кем бороться, не только не нужно бороться с другими, а напротив, чем больше любишь, тем больше сближаешься с другими людьми. Так что любви ничто помешать не может, и всякий человек, что больше любит, то всё больше и больше не только сам делается счастливым и радостным, но и делает счастливыми и радостными и других людей.

[…]

Ведь это так просто, так ясно: ты живёшь, то есть родился, растёшь, мужаешь, старишься и вот-вот умрёшь. Неужели цель твоей жизни может быть в тебе? — наверное нет. Что же такое, — спрашивает себя тогда человек, — что я такое? — И ответ один: я что-то такое любящее — в первое время кажется, что любящее только себя, но стоит немного пожить, немного подумать, чтобы увидать, что любить себя, проходящего через жизнь, умирающего, нельзя, незачем. Чувствуешь, что я должен любить и люблю себя. Но, любя себя, я не могу не чувствовать, что предмет моей любви недостоин её; но не любить я не могу.

В любви — жизнь.

Как же тут быть? Любить других, близких, друзей, любящих. Сначала кажется, что это удовлетворяет потребности любви, но все эти люди, во-первых, несовершенны, во-вторых, изменяются, главное умирают. Что же любить? И ответ один: любить всех, любить начало любви, любить любовь, любить бога. Любить не для того, кого любишь, не для себя, а для любви. Стоит понять это, и сразу уничтожается всё зло человеческой жизни и становится ясным и радостным смысл её.

[…]

Ещё одно слово, милые братья. Ни про одно дело нельзя узнать, хорошо ли оно, или дурно, если не испытать его на деле в жизни. Если земледельцу говорят, что хорошо сеять рожь рядами, или пчеловоду, что хорошо ульи делать рамочные, то разумный земледелец и пчеловод, чтобы верно узнать, правда ли, что ему говорят, сделает опыт, и следует или не следует тому, что ему предлагали, смотря по тому, насколько он находит подтверждения в опыте.

То же и во всем деле жизни. Для того чтобы верно узнать, насколько применимы в жизни поучения о любви, испытайте их.

Попробуйте: возьмите на себя на известный срок следовать во всём требованиям любви: жить так, чтобы во всех делах прежде всего помнить, чтобы со всяким человеком, с вором, пьяницей, с грубым начальником или подчинённым не отступить от любви, то есть, имея с ним дело, помнить о том, что нужно ему, а не о себе. И, прожив так положенный срок, спросите себя: тяжело ли вам было и испортили ли вы себе или улучшили жизнь, и, смотря по тому, что даст вам опыт, решайте уже, правда ли то, что исполнение любви даёт в жизни благо, или это только одни слова. Испытайте это, постарайтесь вместо того, чтобы отплатить злом за зло обидчику, вместо того чтобы осудить за глаза человека, живущего дурно, и тому подобное, вместо этого постарайтесь отвечать добром на зло, ничего не сказать дурного о человеке, не обойтись грубо даже со скотиной, с собакой, а с добротой и с лаской, и проживите так день, два или больше (для опыта) и сравните ваше за это время душевное состояние с тем, какое бывало прежде.

Испытайте это, и вы увидите, как вместо хмурого, сердитого и тяжёлого состояния вы будете светлы, веселы, радостны. А живите так и другую и третью неделю, и вы увидите, как душевная радость ваша всё будет расти и расти, и дела ваши не только не будут разлаживаться, а будут всё только больше и больше спориться.

Только испытайте это, милые братья, и вы увидите, что учение о любви не слова, а дело — самое, самое близкое, всем понятное и нужное дело».


14

дней до дня рождения Толстого

«В нашем обществе, для того чтобы предаваться постоянному разврату, не переставая тушат свет разума одуряющими веществами»,

— говорит Лев Толстой.

В прошлый раз вы прочли отрывок из статьи Льва Николаевича «Для чего люди одурманиваются?». В нём граф выводил склонность к употреблению из постоянного чувства вины и нечистой совести, которые появляются у всякого человека, чья жизнь ему не мила, но, не имея сил или умения её изменить, он остаётся пассивным, страдая. А сегодня прочтите другой отрывок из этой же статьи, в котором Толстой объясняет, что всякое изменение жизни сопряжено с трудом, а всякий труд — с усилием и тяжестью, которую только в первый момент трудно преодолеть. Не стоит бояться этого усилия: всякого, кто его совершает, ждёт большой или малый — но успех, а того, кто бежит от этого усилия, встретят только те же чувство вины и нечистая совесть.

Для чего люди одурманиваются?

V


«Пьют и курят не так, не от скуки, не для веселья, не потому, что приятно, а для того, чтобы заглушить в себе совесть. И если это так, то как ужасны должны быть последствия! В самом деле — подумать, какова бы была та постройка, которую строили бы люди не с прямым правилом, по которому они выравнивали бы стены, не с прямоугольным угольником, которым бы они определяли углы, а с мягким правилом, которое сгибалось бы по всем неровностям стены, и с угольником, складывающимся и приходящимся к каждому — и острому и тупому — углу.

А ведь, благодаря одурманиванию себя, это самое и делается в жизни.

Жизнь не приходится по совести, — совесть сгибается по жизни.


Это делается в жизни отдельных лиц, это же делается и в жизни всего человечества, слагающегося из жизни отдельных лиц.

Для того чтобы понять всё значение такого отуманения своего сознания, пускай всякий человек вспомнит хорошенько своё душевное состояние в каждый период своей жизни. Каждый человек найдёт, что в каждый период его жизни перед ним стояли известные нравственные вопросы, которые ему надо было разрешить и от разрешения которых зависело всё благо его жизни. Для разрешения этих вопросов нужно большое напряжение внимания. Это напряжение внимания составляет труд.

В каждом же труде, особенно в начале его, есть период, когда труд представляется тяжелым, мучительным, и слабость человеческая подсказывает желание оставить его.

Физический труд представляется мучительным в начале его; ещё более мучительным представляется труд умственный. Как говорит Лессинг, люди имеют свойство переставать думать тогда, когда думанье начинает представлять трудности, и именно тогда, прибавлю я, когда думанье начинает быть плодотворным. Человек чувствует, что решение стоящих перед ним вопросов требует напряжённого, часто мучительного труда, и ему хочется отвильнуть от этого труда. Если бы у него не было внутренних средств одурманения, он не мог бы изгнать из своего сознания стоящих перед ним вопросов и волей-неволей был бы приведён к необходимости решения их. Но вот человек узнаёт средство отгонять эти вопросы всегда, когда они представляются, и употребляет его. Как только предстоящие к разрешению вопросы начинают мучить его, человек прибегает к этим средствам и спасается от беспокойства, вызываемого тревожащими вопросами. Сознание перестаёт требовать разрешения их, и неразрешённые вопросы остаются неразрешёнными до следующего просветления. Но при следующем просветлении повторяется то же, и человек месяцами, годами, иногда всю жизнь продолжает стоять перед теми же нравственными вопросами, ни на шаг не подвигаясь в разрешении их.

А между тем в разрешении нравственных вопросов и состоит всё движение жизни.

Совершается нечто подобное тому, что бы делал человек, которому через взмученную воду надо бы увидать дно, для того чтобы достать драгоценную жемчужину, и который бы, не желая взойти в воду, сознательно взбалтывал воду, как скоро она начинала бы отстаиваться и быть прозрачной. Всю жизнь часто стоит человек одурманивающийся неподвижно на том же, раз усвоенном, неясном, противоречивом миросозерцании, упираясь при всяком наступающем периоде просветления всё в ту же стену, в которую он упирался десять—двадцать лет тому назад и которую нечем пробить, потому что он сознательно притупляет то острие мысли, которое одно могло бы пробить её.

Пускай всякий вспомнит себя за тот период, во время которого он пьёт и курит, и пускай проверит то же самое на других, и всякий увидит одну постоянную черту, отличающую людей, предающихся одурманиванию, от людей, свободных от него:

чем больше одурманивается человек, тем более он нравственно неподвижен».


15

дней до дня рождения Толстого

«Пьяному не совестно»,

— говорит Лев Толстой, рассуждая о том, как одурманивающие вещества сказываются на работе сознания.

Для нас всех вред употребления веществ — от табака и алкоголя до героина и опиума —кажется очевидным, однако мало кто сможет внятно объяснить, в чём именно он заключается. Если бы это был только физический вред, то объяснение было бы куда более простым, но его на деле не хватает. Отчего вместе с этими привычками часто приходит явственное чувство вины и осознание собственной порочности, слабости и невозможности что-либо изменить? Лев Толстой посвятил исследованию этого вопроса большую статью «Для чего люди одурманиваются?», первую часть которой мы публикуем сегодня. В ней граф выводит причину употребления и психологической зависимости, и это не праздность, не веселье, не экстрасила и даже не «потому что все».

ДЛЯ ЧЕГО ЛЮДИ ОДУРМАНИВАЮТСЯ?

I

«Что такое употребление одурманивающих веществ — водки, вина, пива, гашиша, опиума, табака и других менее распространённых: эфира, морфина, мухомора? Отчего оно началось и так быстро распространилось и распространяется между всякого рода людьми, дикими и цивилизованными одинаково?

Что такое значит то, что везде, где только не водка, вино, пиво, там опиум или гашиш, мухомор и другие, и табак везде?

Зачем людям нужно одурманиваться?

Спросите у человека, зачем он начал пить вино и пьёт. Он ответит вам: «так, приятно, все пьют», да ещё прибавит: «для веселья». Некоторые же, те, которые ни разу не дали себе труда подумать о том, хорошо или дурно то, что они пьют вино, прибавят ещё то, что вино здорово, даёт силы, то есть скажут то, несправедливость чего давным-давно уже доказана.

Спросите у курильщика, зачем он начал курить табак и курит теперь, и он ответит то же: «так, от скуки, все курят». Так же, вероятно, ответят и потребители опиума, гашиша, морфина, мухомора.

«Так, от скуки, для веселья, все это делают». Но ведь это хорошо так, от скуки, для веселья, оттого, что все это делают, вертеть пальцами, свистеть, петь песни, играть на дудке и тому подобное, то есть делать что-нибудь такое, для чего не нужно ни губить природных богатств, ни затрачивать больших рабочих сил, делать то, что не приносит очевидного вреда ни себе, ни другим. Но ведь для производства табака, вина, гашиша, опиума часто среди населений, нуждающихся в земле, занимаются миллионы и миллионы лучших земель посевами ржи, картофеля, лоз, конопли, мака, табака, и миллионы рабочих — в Англии одна восьмая всего населения — заняты целые жизни производством этих одурманивающих веществ. Кроме того, употребление этих веществ очевидно вредно, производит страшные, всем известные и всеми признаваемые бедствия, от которых гибнет больше людей, чем от всех войн и заразных болезней вместе. И люди знают это; так что не может быть, чтоб это делалось так, от скуки, для веселья, оттого только, что все это делают.

Тут должно быть что-нибудь другое. Беспрестанно и повсюду встречаешь людей, любящих своих детей, готовых принести всякого рода жертвы для их блага и вместе с тем пропивающих на водке, вине, пиве или прокуривающих на опиуме или гашише и даже на табаке то, что или совсем прокормило бы бедствующих и голодающих детей, или по крайней мере избавило бы их от лишений. Очевидно, что если человек, поставленный в условия необходимости выбора между лишениями и страданиями своей семьи, которую он любит, и воздержанием от одурманивающих веществ, всё-таки избирает первое, то побуждает его к этому что-нибудь более важное, чем то, что все это делают и что это приятно. Очевидно, что делается это не так, от скуки, для веселья, а что есть тут какая-то более важная причина.

Причина эта, насколько я умел понять её из чтения об этом предмете и наблюдений над другими людьми и в особенности над самим собой, когда я пил вино и курил табак, — причина эта, по моим наблюдениям, следующая.

В период сознательной жизни человек часто может заметить в себе два раздельные существа: одно — слепое, чувственное, и другое — зрячее, духовное.

Слепое животное существо ест, пьёт, отдыхает, спит, плодится и движется, как движется заведённая машина; зрячее духовное существо, связанное с животным, само ничего не делает, но только оценивает деятельность животного существа тем, что совпадает с ним, когда одобряет эту деятельность, и расходится с ним, когда не одобряет её.

Зрячее существо это можно сравнить со стрелкой компаса, указывающей одним концом на Nord, другим на противоположный — Süd и прикрытой по своему протяжению пластинкой, стрелкой, невидной до тех пор, пока то, что несёт на себе стрелку, двигается по её направлению, но выступающей и становящейся видной, как скоро то, что несёт стрелку, отклоняется от указываемого ею направления.

Точно так же зрячее духовное существо, проявление которого в просторечии мы называем совестью, всегда показывает одним концом на добро, другим — на противоположное зло и не видно нам до тех пор, пока мы не отклоняемся от даваемого им направления, то есть от зла к добру.

Но стоит сделать поступок, противный направлению совести, и появляется сознание духовного существа, указывающее отклонение животной деятельности от направления, указываемого совестью.

И как мореход не мог бы продолжать работать вёслами, машиной или парусом, зная, что он идёт не туда, куда ему надо, до тех пор, пока он не дал бы своему движению направление, соответствующее стрелке компаса, или не скрыл бы от себя её отклонение, так точно и всякий человек, почувствовав раздвоение своей совести с животной деятельностью, не может продолжать эту деятельность до тех пор, пока или не приведёт её в согласие с совестью, или не скроет от себя указаний совести о неправильности животной жизни.

Вся жизнь людская, можно сказать, состоит только из этих двух деятельностей: 

1.
приведения своей деятельности в согласие с совестью и
2.
скрывания от себя указаний своей совести для возможности продолжения жизни.

Одни делают первое, другие — второе. Для достижения первого — приведения поступков в согласие с своей совестью — есть только один способ: нравственное просвещение — увеличение в себе света и внимание к тому, что он освещает; для второго — для скрытия от себя указаний совести — есть два способа: внешний и внутренний.

Внешний способ состоит в занятиях, отвлекающих внимание от указаний совести; внутренний состоит в затемнении самой совести.

Как может человек скрыть от своего зрения находящийся пред ним предмет двумя способами: внешним отвлечением зрения к другим, более поражающим предметам, и засорением глаз, так точно и указания своей совести человек может скрыть от себя двояким способом: внешним — отвлечением внимания всякого рода занятиями, заботами, забавами, играми, и внутренним — засорением самого органа внимания. Для людей с тупым, ограниченным нравственным чувством часто вполне достаточно внешних отвлечений для того, чтобы не видеть указаний совести о неправильности жизни. Но для людей нравственно-чутких средств этих часто недостаточно.

Внешние способы не вполне отвлекают внимание от сознания разлада жизни с требованиями совести; сознание это мешает жить, и люди, чтобы иметь возможность жить, прибегают к несомненному внутреннему способу затемнения самой совести, состоящему в отравлении мозга одуряющими веществами.

Жизнь не такова, какая бы она должна быть по требованиям совести. Повернуть жизнь сообразно этим требованиям нет сил.

Развлечения, которые бы отвлекали внимание от сознания этого разлада, недостаточны или они приелись, и вот для того, чтобы быть в состоянии продолжать жить, несмотря на указания совести о неправильности жизни, люди отравляют, на время прекращая его деятельность, тот орган, через который проявляются указания совести, так же как человек, умышленно засоривший глаз, скрыл бы от себя то, что он не хотел бы видеть».

16

дней до дня рождения Толстого

«Как ни странно это сказать, с искусством нашего времени и круга случилось то, что случается с женщиной, которая свои женские привлекательные свойства, предназначенные для материнства, продаёт для удовольствия тех, которые льстятся на такие удовольствия. Искусство нашего времени и нашего круга стало блудницей»,

— говорит Толстой.

Вы уже читали тот кусок из «Исповеди», в котором граф открещивается от искусства, которым он занимался, и от всех своих коллег — художников и писателей. Обличив не только бессмысленность, но и вредоносность различных арт-практик, Лев Николаевич поначалу заявил, что искусство вообще следует упразднить под корень. Но потом отошёл и решил всё же разобраться в труднодоступной науке эстетике. Там он нашёл множество высокопарных противоречий: 

«Искусство есть выражение конечного в бесконечном, и так далее, и так далее — весь этот сумбур, на который стоит завести хорошего говоруна, и он будет говорить до вечера».

 Но самой главной бедой эстетики оказались, по мнению Толстого, общепризнанные на тот момент критерии искусства, из которых первый — бесполезность, а второй — удовольствие. Эти критерии не только роднят искусство с пороками, по мнению Льва Николаевича, но и мешают разделить хорошее и плохое, высокое и низкое искусство.

«Всё, что ни делают праздные люди для удовлетворения праздной похоти людей, всё это безразлично называется искусством. Написать явление Христа народу — искусство, и написать голых девок — тоже искусство. Написать Илиаду и Нана — тоже искусство. 

Написать образ — искусство, и играть трепака — искусство, и клауны — искусство, и верхом ездить — искусство, и котлеты сделать, и волосы завивать, и 

платья шить — всё искусство. 

И совершенно прав цирюльник, называя себя художником. И ни один мудрец немец эстетик не покажет мне черту разделения между Рафаэлем и Тициановской голой женщиной, и между Тициановской голой женщиной и похабным стереоскопом».

Граф взялся разрабатывать эстетику сам, и его труд разросся к 1898 году до фундаментального сочинения «Что такое искусство?». А вот фрагменты из статьи, в которой Толстой объясняет, каким трём критериям должно соответствовать настоящее высокое искусство.

ОБ ИСКУССТВЕ

«Произведение искусства хорошо или дурно от того, что говорит, как говорит и насколько от души говорит художник.

Для того, чтобы произведение искусства было совершенно, нужно, чтобы то, что говорит художник, было совершенно ново и важно для всех людей, чтобы выражено оно было вполне красиво, и чтобы художник говорил из внутренней потребности и потому говорил вполне правдиво.

Для того, чтобы то, что говорит художник, было вполне ново и важно, нужно, чтобы художник был нравственно просвещённый человек, а потому не жил бы исключительно эгоистичной жизнью, а был участником общей жизни человечества.

Для того, чтобы то, что говорит художник, было выражено вполне хорошо, нужно, чтобы художник овладел своим мастерством так, чтобы, работая, так же мало думал о правилах этого мастерства, как мало думает человек о правилах механики, когда ходит.

А чтобы достигнуть этого, художник никогда не должен оглядываться на свою работу, любоваться ею, не должен ставить мастерство своей целью, как не должен человек идущий думать о своей походке и любоваться ею.

Для того же, чтобы художник выражал внутреннюю потребность души и потому говорил бы от всей души то, что он говорит, он должен, во-первых, не заниматься многими пустяками, мешающими любить по-настоящему то, что свойственно любить, а во-вторых, любить самому, своим сердцем, а не чужим, не притворяться, что любишь то, что другие признают или считают достойным любви. И для того, чтобы достигнуть этого, художнику надо делать то, что делал Валаам, когда пришли к нему послы и он уединился, ожидая Бога, чтобы сказать только то, что велит Бог; и не делать того, что сделал тот же Валаам, когда, соблазнившись дарами, пошёл к царю, противно повелению Бога, что было ясно даже ослице, на которой он ехал, но не видно было ему, когда корысть и тщеславие ослепили его».

«Совершенным произведением искусства будет только то, в котором содержание будет значительно и ново, и выражение его вполне прекрасно, и отношение к предмету художника вполне задушевно и потому вполне правдиво. Такие произведения всегда были и будут редки. Все же остальные произведения несовершенные сами собой разделяются по основным условиям искусства на три главные рода:

1.
произведения, выдающиеся по значительности своего содержания,
2.
произведения, выдающиеся по красоте формы, и
3.
произведения, выдающиеся по своей задушевности и правдивости, но не достигающие, каждое из них, того же совершенства в двух других отношениях.

Все три рода эти составляют приближение к совершенному искусству и неизбежны там, где есть искусство. У молодых художников часто преобладает задушевность при ничтожности содержания и более или менее красивой форме, у старых наоборот; у трудолюбивых профессиональных художников преобладает форма и часто отсутствует содержание и задушевность».

«Люди нашего времени как будто сказали себе: произведения искусства хороши и полезны, надо, стало быть, сделать, чтобы их было побольше. Действительно, очень хорошо бы было, если бы их было больше, но горе в том, что можно делать по заказу только те произведения, которые, вследствие отсутствия в них всех трёх условий искусства, вследствие разъединения этих условий, понижены до ремесла.

Настоящее же художественное произведение, включающее все три условия, нельзя делать по заказу, нельзя потому, что состояние души художника, из которого вытекает произведение искусства, есть высшее проявление знания, откровение тайн жизни.

Если же такое состояние есть высшее знание, то и не может быть другого знания, которое могло бы руководить художником для усвоения себе этого высшего знания».

«В самом деле, знаменитый академик Ренан в своей книге «Марк Аврелий» серьёзно говорит о том, что туалет женщины есть предмет высокого искусства, le grand art. Балет признается искусством, и правительства для блага своих подданных тратят на него миллионы. Общества искусства собирают посуду, майолики, устраивают живые картины, балы в костюмах, и всё это считается искусством. А если это так, то портной, повар суть тоже художники. Ведь парикмахер же называет себя artiste en cheveux, так же, как актёры на моей памяти начали называть себя артистами, что пятьдесят лет тому назад казалось так же странно, как artiste парикмахер или артист портной, повар, кучер.

Очевидно потеряна та черта, которая отделяет искусство как нечто важное, нужное и доброе от ничтожного, ненужного и даже дурного; и всякому человеку, занимающемуся как производитель или потребитель каким-нибудь делом, могущим быть подведённым под вид искусства, выгодно и желательно признать это дело искусством и заслуживающим уважения, и дело подводится под вид искусства и нет никаких оснований не признать за этим делом прав на искусство. А как только потеряна эта черта, потеряно и определение того, что есть искусство. Как только сделано было послабление в пользу чего-либо, не имеющего права на искусство, но признанного таковым, так тотчас же в область искусства ворвалось в приотворённую дверь всякое безобразие нашей жизни. 

В эстетиках найдётся много определений искусства, но все они расходятся между собой и не служат руководством. Руководством служат только те положения, которые общи всем эстетикам и которые признаются всем обществом. Таких общих положений, в наше время приложимых к искусству, только два:

1.
что искусство есть нечто, доставляющее удовольствие и
2.
— нечто, не приносящее прямой пользы.

Положения эти общи всем мнениям, это правда, но нельзя не видеть, что в этих положениях и том уважении, которым окружается искусство, есть явное противоречие. Не видят его только те люди, которые участвуют в произведении и пользовании так называемым искусством; людям же, не участвующим в этих делах, противоречие это ясно: предметы, доставляющие удовольствие и не полезные предметы всегда были и есть предметы так называемых соблазнов, — предметы, которых все учители жизни учили избегать, именно потому, что такого рода предметы не только отвлекают людей от серьёзного дела жизни, но и незаметно вовлекают на путь страданий, как это делает игра в карты, кости, табак, вино и другие не полезные удовольствия; и потому производство таких предметов и занятия ими должно заслуживать не уважения, а презрения. На чём же основано уважение, которым люди окружают занятия искусством? Для того, чтобы уважение это было оправдано, необходимо, чтобы искусство было не только предметом приятным и ненужным.

При теперешнем же своем определении и расширении своей области искусство ни в каком случае не может быть уважаемо, потому что оно вредит людям.

Только для тех людей, которые участвуют в произведении или во вкушении предметов того, что под именем искусства наполняет наш мир, может быть незаметно то безнравственное и развращающее влияние, которое имеет на людей, как на переходящих из низших слоёв людей в высшие, так и, главное, на молодые поколения, это так называемое искусство. Для людей же, глядящих со стороны, для огромного большинства рабочих людей и для людей, истинно любящих искусство и посвятивших себя ему, это очевидно. Очевидно, что так или иначе надо остановить эту безумную оргию так называемого искусства, главное зло которого есть смешение сильнейшего орудия просвещения человечества с наживой, потачкою похоти и самой вредной грязью. То, чтобы не было скверных писаний, картин, пьес музыкальных и театральных, — нельзя сделать. Всегда будут эти проявления слабости и разврата людского. Но можно и должно решить, какие из этих предметов хороши и занятие ими почтенно, и какие — дурны и занятие ими постыдно.

Рядом висят две картины: золотые рамы, полотно, пейзаж, фигуры — обе написаны хорошо: одна есть произведение искусства, увеличивающее благо человечества, другая есть произведение обмана, лжи, нарушающей благо человечества.

То же и со всяким р[одом] искусства — с книгой с стих[ами], с повестью, с драмой, комедией, музыкальной пьесой».

17

дней до дня рождения Толстого

«То ли я делаю»,

— говорит Лев Толстой в своей программной речи против Русско-

Японской войны «Одумайтесь!», озвучивая внутренний монолог совести, который должен слышать в своей голове император.

«Прежде чем меня короновали, признали императором, — должен сказать себе император, — прежде чем я обязался исполнять свои обязанности главы государства, я тем самым, что живу, обещался исполнить то, чего требует от меня та высшая воля, которая послала меня в жизнь. Требования эти я не только знаю, но чувствую в своём сердце. Они состоят в том, как это выражено в христианском законе, который я исповедую, чтобы я покорялся воле Бога и исполнял то, чего она хочет от меня, любил бы ближнего, служил ему, поступал бы с ним, как я хочу, чтобы поступали со мной. 

То ли я делаю, управляя людьми, предписывая насилия, казни и самое ужасное дело — войны?

Люди говорят мне, что я должен делать это. Бог же говорит, что я должен делать совершенно другое. И потому, сколько бы мне ни говорили, что я, как глава государства, должен руководить насилиями, сборами податей, казнями и, главное, войной, то есть убийством ближнего, я не хочу и не могу этого делать».

Ещё в 1879 году, до того, как написать такие объёмные работы, как «Исповедь», «В чём моя вера?» или вышеприведённое «Одумайтесь!», Толстой начал писать небольшие тексты, закладывающие основы его мировоззрения. В этом небольшом отрывке на основе истории о сборе податей, произошедшей с Христом, Лев Николаевич размышляет о том, что в жизни человека принадлежит кесарю, а что — богу. Именно это разделение станет источником дихотомии животного и духовного начала, на котором впоследствии будет построено всё руководство жизни по Толстому.

ЧТО МОЖНО И ЧЕГО НЕЛЬЗЯ ДЕЛАТЬ ХРИСТИАНИНУ

«Тысяча восемьсот лет тому назад открыт людям Иисусом Христом новый закон. Учением своим и жизнью и смертью своей Иисус Христос показал людям, что должно и чего не должно делать тому, кто хочет быть учеником его — христианином.

Учение Христа как теперь, так и тогда было противно учению мира. По учению мира властители управляют народами и, чтобы управлять ими, заставляют одних людей убивать, казнить, наказывать других людей, заставляют их клясться в том, что они во всём будут исполнять волю начальствующих. По учению же Христа, ни один человек не может не только убивать, но насиловать другого, даже силою сопротивляться ему, не может делать зла не только ближним, но даже врагам своим.

Учение мира и учение Христа были и всегда будут противны друг другу.


И Христос знал это и говорил своим ученикам и предсказывал им, как он сам пострадает за истину, так и их за то же будут предавать на мучения и убивать, и что мир будет их ненавидеть, как он ненавидел его; потому что они будут не слугами мира, а слугами отца.

И всё сбылось так, как предсказал Иисус. Мир возненавидел и искал погубить его.

Все — и фарисеи, и саддукеи, и книжники, и иродиане — упрекали его в том, что он враг кесарю, запрещает платить ему подати, смущает и развращает народ, что он злодей, что он делает себя царем и потому он враг кесарю.

Ещё до предания его на казнь, подослали к нему «лукавых людей, которые, притворившись благочестивыми, уловили бы его в каком-либо слове, чтобы предать его начальству и власти правителя. И они спросили его: Учитель! мы знаем, что ты правдиво говоришь и учишь, и не смотришь на лицо, но истинно пути божию учишь. Позволительно ли нам давать подать кесарю, или нет? Он же, уразумев лукавство их, сказал им: Что вы меня искушаете? Покажите мне динарий; чьё на нём изображение и надпись? Они отвечали: Кесаревы.

Он сказал им: Итак, отдавайте кесарево кесарю, а божие богу».

Тогда удивились ответу его и замолчали.

От него ждали, что он скажет: или то, что позволительно и должно платить подать кесарю, и этим разрушит всё свое учение о том, что сыны свободны, что человек должен жить, как птицы небесные, не заботясь о завтра и многое другое; или что он скажет, что непозволительно платить подать кесарю, и этим покажет, что он враг кесаря. Но Христос сказал: кесарево кесарю, а божие богу.

Он сказал больше того, чего они от него ждали.

Он определил всё, что имеет человек, на две части — на человеческую и божескую, и сказал, что человеческую можно и должно отдавать человеку, а божескую нельзя отдавать человеку — и только богу.

Этими словами он сказал им то, что если человек верит в закон бога, то он исполнит закон кесаря только тогда, когда он не противен богу. Для фарисеев, не знавших истины, был всё-таки закон бога, который они не преступали бы, если бы им это и велел закон кесаря. Они не отступили бы от обрезания, от соблюдения субботы, от постов и от многого другого. Если бы кесарь потребовал от них работы в субботу, они бы сказали: отдадим кесарю все дни, но не день субботы. То же и с обрезанием и с другим. Ответом своим Христос показал им, что закон бога стоит выше закона кесаря и что человек может отдать кесарю только то, что не противно закону бога.

Что же для Христа и для учеников его кесарево, что божье?


Ужас берёт, когда подумаешь о том ответе на этот вопрос, который услышишь от христиан нашего времени.

Божье, по суждению наших христиан, никогда не мешает кесареву, а кесарево всегда согласно с божьим. Вся жизнь отдаётся служению кесарю, и только то, что не мешает кесарю, отдаётся богу. Не так разумел это Христос. Для Христа вся жизнь была божья, а кесарю можно было отдавать то, что не божье. Кесарево кесарю, а божье богу. Что кесарево? Монета, плотское, не твоё.

Плотское всё и отдавай тому, кто берёт, но жизнь твоя, полученная от бога, жизнь твоя, она вся божья. Её никому нельзя отдавать, кроме бога, потому что жизнь человека, по учению его, есть служение богу.

И служить нельзя двум господам.

Всё плотское человек должен отдавать всякому и потому может отдавать кесарю, но служить не может никому, кроме бога.

Если бы люди веровали в учение Христа, учение любви, <они> не могли бы поступать так, [что будто] все законы божеские, открытые всем Христом, — для того, чтобы исполнять законы кесаревы».

Иллюстрации
Москва
Редактор
Киев
Редактор
Москва