Служить Театру: эссе о рабстве
13 октября 2017


Исследование
«Рабство»

Эту очень личную Ту самую историю редакции самиздата передала читательница Анастасия Орлова. Она — о рабстве, но не в самом привычном понимании этого слова. Отец Анастасии — актёр регионального театра, из-за конфликтов с руководством покидавший его и возвращавшийся, так как полностью зависим от сцены. Если для отца не существует ничего, кроме сцены, то для дочери не существует никого, кроме отца. Даже её самой. О том, как одно рабство порождает другое, читайте в эссе Анастасии.

Говорят: «Служить театру». Это не красивый речевой оборот, возвышающий профессию актёра, это реальность. Театр — это языческое божество, вечно требующее жертвы; барин-самодур, злоупотребляющий неограниченной властью; господин, желающий подавить способность к сопротивлению. Мой папа — актёр со стажем, и для него Театр — это и пространство, существование вне которого не представляется возможным, и абсолютно реальное живое существо, сильное и непобедимое, предводитель войска, полководец.

В его жизни был период, когда из-за конфликта с художественным руководителем ему пришлось уйти из труппы. «Новое место. Новое время. А я — уже пулемётчик старый. Получен приказ: направленье удара направить себе в темя…» — этой строкой отец уже сказал всё. Но я попытаюсь расшифровать…

Год, когда папа остался не у дел, был одним из самых тяжёлых для него. Отец почти не выходил из дома. Сначала, первый месяц, его мучила беспричинная злоба. Казалось, он ненавидел всех и вся. Он неосознанно старался выместить её, выговорить, выорать. Срывался на домашних. «Мой Генерал, я соврал. Ты бы знал, как мне больно», — будто бы говорил он всем собой.

А потом резко наступил период отрешённости и апатии. Его просто перестало интересовать происходящее вокруг. Это было кромешное равнодушие к реальности, в которой больше не было сцены и творчества. Он ушёл в себя, и было видно, что его занимала какая-то сложная внутренняя работа. Мне тогда было лет четырнадцать. И я просто боялась, потому что не понимала, что происходит с папой.

Сейчас я понимаю: он занимался поиском новой силы, альтернативного источника энергии, он боролся с рабской привычкой к театру.

Папа не мог оставаться один или быть ничем не занятым. Он лихорадочно глотал одну за другой книги, звонил мне почти каждый день, очень просил приехать (родители были в разводе, а я жила с мамой). И я приезжала. Мы подолгу разговаривали, он читал стихи, пел. А я плакала. Я всегда плачу, когда он поёт. Не могу сдержаться. Слишком это хорошо, просто и близко.

Я не знаю, чем бы кончилось, не позови его худрук обратно (видно, тяжело им пришлось без «скандального», «неудобного» Михаила Орлова). Папа вернулся, не мог не вернуться.

Были яркие роли, фестивали, премьеры… Я знаю как минимум трёх режиссёров, приезжавших в Пермский драматический театр с целью «работать с Орловым». Одним из них был Алексей Крикливый. Его спектакль «Одиссея» с папой в главной роли даже попал в лонг-лист фестиваля «Золотая Маска».

Помню, был конец сентября. Осень выдалась тоскливая: листья облетели с чёрных веток; небо, затянутое тучами, давило; дождь лил беспрестанно. Я сидела на красном диване в гримёрке. Папа курил, стоя у настежь открытого окна. Курит он всегда медленно, с упоением. Думаю, если бы ему довелось жить несколько тысяч лет назад, в Помпеях, то даже Везувий не заставил бы отца курить быстрее.

Он докурил. Сел в своё кресло за гримёрным столом и уставился в отражение, поглаживая поседевшую бороду и поправляя клык, висящий на шее, неотъемлемый атрибут костюма Одиссея. «Знаешь, Чу (так меня звал папа), — вдруг обратился он ко мне, — а ведь аплодисменты — это наркотик. Хочется ещё и ещё. И что поделаешь с этим?»

Да, человеческая эмоция, будь то восторг, ликование, негодование или даже гнев, становится хлебом насущным для актёра. Он попадает в энергетическую зависимость от зрителя, оттого патологически не может существовать без сцены.

Папа привык обращать на себя внимание. Его «творческое и человеческое я» оказывается важнее всего прочего. Мы всегда говорим о нём: разбираем стихи и роли, вспоминаем удачные актёрские находки, обсуждаем виденное и слышанное им во время велосипедных путешествий и просто спонтанно пришедшие ему в голову мысли. По истечении пары-тройки часов он, конечно, виновато запинается и спрашивает меня о школе, о маме… Но я не рассказываю долго. Я знаю, что ему говорить хочется больше, и с одинаковым удовольствием слушаю и закулисные байки, и размышления о боге.

Невозможно существовать с актёром, не понимая и не принимая его природы. Актёр — с одной стороны, человек максимально зависимый, а с другой — абсолютно свободный. Он вечно на виду. Театр — это клубок змей: сплетни, интриги, лицемерие. Одно лишнее слово в адрес художественного руководителя или режиссёра, подслушанное недоброжелателем и переданное «по назначению»… и актёр рискует быть списан со счетов и отправлен «пылиться» на склад.

Где же тут свобода? Свобода — только на сцене. А в остальном жизнь простого, не звёздного актёра — это безденежье, надежда на обретение известности и попытки получить роль.

Это и является сутью противоречивой нервной нестабильной природы актёра. Мой папа — это «ночь белее дня», «чистый дождь чернее сажи», «мотылёк свирепей льва». Он находится в вечном поиске, и прежде всего это поиск себя. Актёр — раб собственных мыслей, полностью теряющийся в реальном мире.

Невозможно существовать с актёром, не понимая и не принимая его природы

Близким творческого человека, в частности и такого, как папа, приходится приносить себя в жертву. Рабство порождает рабство в квадрате. Моя любовь к отцу — патологическая, нездоровая и странная. Он не был для меня ни идеалом, ни идолом — он был большим.

Папа может звонить в два часа ночи и приходить, когда ему вздумается. А я и этому была и буду рада. Главное, что он есть. Главное, что он пишет и играет. Главное, что он чувствует потребность во мне. Я почти всегда откладываю, отменяю, переношу дела, встречи ради его спонтанных решений. Я стараюсь угодить, я стараюсь быть нужной и полезной. При том, что с папой мы всегда внешне были на равных, у нас никогда не было классических патриархальных отношений, я не перестаю чувствовать его избранность, исключительность, талантливость. От этого я, обыкновенно жёсткая и эгоистичная, при нём становлюсь дочерью своего отца и позволяю вить из себя верёвки. Моё эго при нём растворяется, как в серной кислоте.

Когда ему исполнялось сорок лет, папа сказал, что отмечать не станет. И я уехала из города. Но в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля (на его день рождения) он позвонил… и был искренне удивлён тем фактом, что у меня появились какие-то планы, кроме него. Пропуская все наши мытарства и диалоги, скажу, что тогда я так и не приехала к нему, отстояла свою правоту. И, казалось бы, поступила правильно, логично. Но до сих пор чувство вины, какое-то детское, смутное, рабское, не даёт мне покоя. Всем, что я делаю, я будто до сих пор извиняюсь, прошу прощения, хотя прошло уже два с небольшим года…

И даже сейчас, когда я нахожусь за полторы тысячи километров от дома, ни один мой день не проходит без папиной песни, как ни один его день не проходит без мысли о театре.