«Телефонные звонки­» Роберто Боланьо: «Сенсини»

Иллюстрации: Полина Гаврилова
03 сентября 2016

Творчество чилийского писателя Роберто Боланьо почти неизвестно русскоязычному читателю (просто потому, что значительная часть его трудов до сих пор не переведена). Чтобы понимать масштаб фигуры Боланьо в испаноязычном мире, стоит лишь упомянуть, что его роман «2666», изданный уже после смерти писателя, критики сравнивали c романом Маркеса «Сто лет одиночества».

«Если бы я не писал, я был бы куда живее и здоровее, в этом у меня нет никакого сомнения», — сказал в одном из интервью Роберто Боланьо. Ещё при жизни писатель стал мифом. Участвовал в сопротивлении военному перевороту Пиночета, был арестован полицией, чудом избежал последствий (помог одноклассник-тюремщик), эмигрировал сначала в Мексику, где основал поэтическое движение инфрареалистов, затем в Испанию, где прожил всю оставшуюся жизнь. Сменил множество профессий: мусорщика, мойщика посуды, продавца бижутерии, ночного сторожа. Признание писатель получил, когда уже был тяжело болен и знал о приближающейся смерти.

Чилийцем Боланьо делает только место рождения: Сантьяго де Чили. «Единственная Родина, что у меня есть, — произнесёт писатель в одном из интервью, — это двое моих детей. И, возможно, на втором плане — отдельные моменты, улицы, лица, сцены или книги, что живут во мне, и которые я однажды забуду, а это лучшее, что можно сделать с Родиной».

В рассказе «Сенсини» из первого опубликованного сборника рассказов «Телефонные звонки» (1997) Боланьо подробно описывает свою жизнь в Жироне: нищета, одиночество, временные работы, неудачные попытки зарабатывать литературой. 

Сенсини

Моя дружба с Сенсини и то, каким образом она развивалась, без сомнения, выходят за рамки привычного. Мне тогда было двадцать с чем-то лет, и был я беден, как мышь. Я жил в пригороде Жироны в разрушенном доме, который мне оставили моя сестра и мой зять после переезда в Мексику. К тому времени я только потерял работу ночного сторожа в палаточном лагере в Барселоне, работу, которая лишь усугубила мою привычку не спать по ночам. У меня почти не было друзей, и занят я был только тем, что писал и совершал долгие прогулки, начинавшиеся в семь вечера, после пробуждения, в тот момент, когда моё тело испытывало нечто, напоминающее jetlag, ощущение присутствия и отсутствия, удаления от того, что меня окружало, неопределённой хрупкости. Я жил на то, что скопил летом, и, хоть я почти и не тратил своих сбережений, они всё же понемногу истощались за осень. Наверное, именно это меня подтолкнуло участвовать в Национальном конкурсе литературы Алькоя, открытом для всех испаноязычных писателей, какими бы ни были их национальность и место жительства. Конкурс был разделён на три номинации: поэзия, рассказ и эссе. Вначале я думал участвовать в категории поэзии, но отправлять на схватку со львами (или с гиенами) то, что получалось у меня лучше всего, показалось мне недостойным. Затем я подумал представить свою работу на конкурс эссе, но, когда мне прислали требования, я обнаружил, что текст должен быть посвящён Алькою, его окрестностям, его истории, его выдающимся гражданам, его будущему — и это делало моё участие в номинации невозможным. Оставался рассказ, в котором я и решил участвовать: я отправил в трёх экземплярах лучший из тех, что у меня были (у меня их было немного), и стал ждать.

Когда победители премии были объявлены, я работал уличным продавцом на одной ярмарке поделок, на которой вообще никто не продавал поделки. Мне присудили третью поощрительную награду и десять тысяч песет, которые мне добросовестно выплатила мэрия Алькоя. Чуть позже мне прислали полную опечаток книгу с текстами победителя и шести финалистов. Разумеется, мой рассказ был лучше, чем тот, что сорвал главный приз, — и это заставило меня проклинать судейство и убеждать самого себя в том, что, в общем, так всегда и происходит. Но что удивило меня на самом деле, так это то, что в этой самой книге я обнаружил Луиса Антонио Сенсини, аргентинского писателя. Ему дали второй утешительный приз за рассказ, в котором повествователь уезжал за город, и там у него умирал сын; или за рассказ, в котором повествователь уезжал за город, потому что в городе у него умер сын, — ничего не было понятно, наверняка можно было сказать лишь, что всё происходило за городом, в чистом поле или скорее в пустоши, что сын рассказчика продолжал умирать, короче, рассказ был клаустрофобным, очень в стиле Сенсини, с огромными географическими пространствами, которые внезапно сжимались до размера гроба. 

Рассказ был лучше, чем у победителя, лучше, чем у обладателя первой утешительной премии, а также лучше рассказов обладателей третьей премии, четвёртой, пятой и шестой. 

Не знаю, что побудило меня попросить мэрию Алькоя дать мне адрес Сенсини. Я читал один его роман и несколько рассказов в латиноамериканских журналах. Роман был из тех, что цепляет читателей. Назывался он «Угарте», в нём шла речь о некоторых эпизодах жизни Хуана Угарте, чиновника вице-королевства Рио де ла Плата в конце XVIII века. Некоторые критики, в особенности испанские, быстро разделались с книгой, заявив, что это лишь колониальное подобие Кафки, но понемногу роман завоёвывал своих читателей, и к тому моменту, как я нашёл имя Сенсини в книге рассказов Алькоя, вокруг «Угарте» сплотились несколько верных поклонников, разбросанных по разным уголкам Америки и Испании, почти все из них были между собой друзьями или беспричинными врагами. У Сенсини, конечно, были и другие книги, опубликованные в Аргентине или в уже исчезнувших испанских издательствах, он принадлежал к тому промежуточному поколению писателей, родившихся в двадцатые годы, после Кортасара, Биойа, Сабато, Мухика Лайнеса, и чей самый известный представитель (по крайней мере на тот момент, по крайней мере для меня) был Арольдо Конти, сгинувший в одном из лагерей диктатуры Видела и его приспешников. От этого поколения (хотя, возможно, поколение — громко сказано) осталось мало, но не из-за отсутствия гениальности и таланта; последователи Роберто Арльта, журналисты, преподаватели, переводчики в некотором смысле сообщали о том, что случится впоследствии, и сообщали это в своей грустной и скептической манере, что в конце концов их всех и поглотило. 


Мне они нравились. В старые времена я читал пьесы Абелардо Кастильо, рассказы Родольфа Уолша (как и Конти, он был убит диктатурой), рассказы Даниэля Мойано — неполное и обрывочное чтение, которое предлагали аргентинские, мексиканские или кубинские журналы, книги, найденные в букинистических магазинах Мехико, пиратские антологии литературы Буэнос-Айреса, возможно, лучшей на испанском языке в этом столетии. Литература, частью которой они были, не была, конечно, литературой Борхеса или Кортасара, её вскоре оставили позади Мануэль Пуиг и Освальдо Сориано — но она предлагала читателю ёмкие, умные тексты, порождавшие чувство причастности и радости. Моим любимым, стоит ли об этом говорить, был Сенсини, и тот в какой-то степени вопиющий, в какой-то степени лестный факт, что я его нашёл на провинциальном литературном конкурсе, — подтолкнул меня установить с ним контакт, поприветствовать его, сказать ему, как я его люблю. 

В скором времени мэрия Алькоя отправила мне его адрес, он жил в Мадриде, и однажды ночью, после ужина, или после обеда, или после вечернего перекуса, я написал ему длинное письмо, в котором говорил об «Угарте», о других его рассказах, что читал в журналах, о себе, о моём доме в пригороде Жироны, о литературном конкурсе (я насмехался над победителем), о политической ситуации в Аргентине и Чили (обе диктатуры ещё крепко держались), о рассказах Уолша (он был ещё одним, кого я больше всего любил наравне с Сенсини), о жизни в Испании и о жизни вообще. Вопреки своим ожиданиям, я получил его ответ спустя всего лишь неделю. Он начинал с благодарностей за моё письмо, говорил, что и правда — мэрия Алькоя и ему отправила книгу с рассказами лауреатов, но что он, в отличие от меня, не нашёл времени (хотя позже, когда он вернулся к теме в уклончивой форме, он говорил, что у него не было достаточного желания), чтобы ознакомиться с рассказами победителя и обладателей утешительных премий, хотя в эти дни он прочитал мой рассказ и нашёл его качественным, «блестящий рассказ» — вот что он сказал, я храню письмо. В то же время он призывал меня не бросать начатое, но не в том смысле, какой я придал его словам изначально — проявить настойчивость в литературе, но быть упорным в конкурсах, чем он также займётся, согласно его уверениям. После чего он спрашивал о литературных конкурсах, что «намечаются на горизонте», просил меня сообщать ему о первом же конкурсе, о котором станет известно. Взамен он прикладывал адреса двух конкурсов рассказов, один в Пласенсии, другой в Эсихе, на 25 000 и 30 000 песет соответственно. Информацию о них, как я выяснил позже, он находил в мадридских газетах и журналах, существование которых было уже само по себе преступлением или чудом, как посмотреть. На оба конкурса я ещё успевал подать работы, и Сенсини заканчивал своё письмо скорее с энтузиазмом, как если бы мы оба находились на стартовой линии нескончаемого забега, тяжёлого и бессмысленного. «Мужества — и за работу!», — говорил он. 

Помню, я тогда подумал: какое странное письмо, помню, что перечитал некоторые главы «Угарте», в те дни на площади Жироны, где располагались кинотеатры, появились уличные торговцы книгами, они выставляли свои лотки вокруг площади и предлагали по большей части несбываемый товар: остатки разорившихся недавно издательств, книги о Второй Мировой войне, романы о любви и ковбоях, коллекции марок. На одном из таких прилавков я нашёл книгу с рассказами Сенсини и купил её. Она была как новая, на самом деле это и была новая книга, из тех, что издательства продают со скидками тем единственным в своём роде, кто продвигают этот товар, — уличным торговцам, когда ни один книжный магазин, ни один крупный продавец не хотят с этим связываться. Та неделя была неделей Сенсини во всех смыслах. Иногда я перечитывал в сотый раз его письмо, в другие разы перелистывал «Угарте», а когда мне хотелось действия, новизны, читал его рассказы. 

*Пампа — степь в Латинской Америке

Они, хоть и касались широкого круга тем и ситуаций, обычно развивались за городом, в пампе*, и представляли собой то, что по крайней мере раньше называлось историями о всадниках. Другими словами, истории о вооружённых, обездоленных, одиноких людях со своими представлениями о добрососедстве. Всё, что в «Угарте» было холодной отстранённостью, чётким пульсом нейрохирурга, в книге рассказов было теплом, пейзажами, отдаляющимися очень медленно от читателя (а иногда и вместе с читателем), храбрыми персонажами без направления и цели.

В конкурсе Пласенсии я не смог принять участие, зато поучаствовал в конкурсе Эсихе. Едва лишь бросив экземпляры моего рассказа (псевдоним: Алоисиус Акер) в почтовый ящик, я понял, что, если я буду только ждать результата, моё положение лишь усугубится. Поэтому я решил искать другие конкурсы и по ходу исполнить просьбу Сенсини. Следующие дни, когда я приезжал в Жирону, я посвятил изучению старых газет в поисках объявлений: в некоторых они занимали одну колонку рядом со светскими новостями, в других — между происшествиями и спортом, самая серьёзная газета из всех помещала их где-то между прогнозом погоды и некрологами, и ни одно издание, разумеется, не опубликовало это на страницах отдела культуры. 

Кроме того, я обнаружил один журнал *Женералитата, который между стипендиями, обменами, объявлениями о работе, курсами магистратуры втискивал сообщения о литературных конкурсах, большая часть из них в рамках Каталонии и на каталанском языке, но не все. Вскоре я нашёл три только что начавшихся конкурса, в которых Сенсини и я могли участвовать, и написал ему письмо. 

Как всегда, ответ мне пришёл незамедлительно. Письмо Сенсини было коротким. Он отвечал на некоторые мои вопросы, большинство из них относительно его только что купленного мною сборника рассказов, и прилагал в свою очередь фотокопии со сведениями о других трёх конкурсах рассказов, один из которых проводился Государственными железными дорогами, главный приз и десять финалистов, по 50 000 песет на каждого, он говорил: тот, кто не участвует, не выигрывает, попытка не пытка. Я ответил ему, что у меня просто не было стольких рассказов, чтобы покрыть шесть конкурсов подряд, но на самом деле я хотел говорить о другом, и рука будто сама начала писать: я говорил ему о путешествиях, утраченной любви, Уолше, Конти, Франсиске Уронде, я спросил его о Хельмане, которого он несомненно знал, и закончил я, пересказывая свою историю по главам: всегда, когда я говорю с аргентинцами, заканчивается тем, что я ввязываюсь в спор о танго и лабиринте*, — так происходит со многими чилийцами. 

*Женералитат — Правительство Каталонии

*Боланьо имеет в виду спор о литературных лабиринтах Борхеса

Ответ Сенсини был точным и полным, по крайней мере в том, что касалось творчества и конкурсов. На бумаге, исписанной с единичным интервалом и на двух сторонах, он излагал своего рода общую стратегию относительно провинциальных литературных премий. Говорю вам по собственному опыту, — писал он. Письмо начиналось с восхваления этих конкурсов (я никогда не знал, всерьёз или в шутку) — источников доходов, что помогали зарабатывать на ежедневное пропитание. Упомянув спонсорские организации, мэрии и кредитные банки, он говорил: «эти хорошие люди, которые верят в литературу» или «эти благородные и немного вынужденные читатели». Он, тем не менее, вовсе не питал никаких иллюзий относительно «хороших людей», читателей, которые предположительно (или не так уж предположительно) стали бы потреблять те невидимые книги. Он настаивал на том, чтобы я участвовал в как можно больших премиях, хотя советовал в качестве меры предосторожности менять названия своим рассказам, в том случае, если, например, один и тот же рассказ я отправлял на три разных конкурса, чьи даты вынесения решений совпадали. Для примера он приводил свой рассказ «На рассвете», незнакомый мне рассказ, который он отправил на несколько литературных конкурсов почти в качестве эксперимента, как подопытного кролика, обречённого испытать на себе последствия неизвестной вакцины.

На первом конкурсе, где лучше всего платили, «На рассвете» был как «На рассвете», на втором конкурсе он был представлен как «Гаучо*», на третьем — «В другой пампе», и на последнем он назывался «Без сожалений». Он выиграл во втором и в последнем конкурсах, и с полученных денег обеих премий он смог оплатить полтора месяца аренды, цены в Мадриде были заоблачными. Разумеется, никто так и не понял, что «Гаучо» и «Без сожалений» были одним и тем же рассказом с изменённым названием, хотя всегда существовал риск наткнуться на одно и то же жюри в разных состязаниях — уникальное занятие, которое в Испании упорно выполняла целая плеяда писателей и второстепенных поэтов или авторы, награждённые на предыдущих премиях. Мир литературы ужасен, кроме того, что ещё и смешон, — писал он. И добавлял, что даже повторная встреча с одним и тем же жюри не составляла в реальности опасности: обычно они не читали представленные работы или читали их лишь наполовину. Кроме того, — говорил он, — кто знает, что «Гаучо» и «Без сожалений» — не два разных рассказа, чья уникальность заключается именно в названиях. Похожие, даже очень похожие, но всё же разные. В конце письма он подчёркивал, что в идеале жил бы и писал в Буэнос-Айресе, в чём у него не было сомнений, но что надо было считаться с реальностью, и что каждый должен крутиться (не знаю, говорят ли так в Аргентине, но в Чили говорят) и что сейчас выход был таким. Это как прогуливаться по испанской географии, — говорил он. Мне исполнится шестьдесят лет, но чувствую я себя так, будто мне двадцать пять, — заявлял он в конце письма или в постскриптуме. Вначале это заявление мне показалось очень печальным, но, когда я перечитал письмо во второй или в третий раз, мне показалось, что выглядело это так, как если бы он меня спросил: «А сколько тебе лет, парень?». Мой ответ, как я помню, был незамедлительным. Я сказал ему, что мне было двадцать восемь, на три года больше, чем ему. 

*Гаучо — социальная группа в Аргентине, пастух)

В то утро я как будто бы вернул себе если не счастье, то энергию: энергию, которая сильно походила на юмор, юмор, который сильно был похож на память. 

Я не стал участвовать, как мне советовал Сенсини, в конкурсах рассказов, хотя принял участие в тех последних, что мы с ним нашли вдвоём. Ни в одном из них я не выиграл. Сенсини снова сделал дубль в Дон Бените и Эсихе с рассказом, который в оригинале назывался «Сабли», в Эсихе — «Два меча», а в Дон Бените — «Самая глубокая рана». Он выиграл утешительную премию Железных дорог, что дало ему не только деньги, но и открытый билет на год, позволяющий бесплатно путешествовать по сетям дорог Ренфе*. 

*Ренфе — компания железных дорог в Испании)

Со временем я узнавал всё новые факты о нём. Он жил в Мадриде в квартире со своей женой и единственной семнадцатилетней дочкой Мирандой. Его сын от первого брака без вести пропал в Латинской Америке — или ему хотелось в это верить. Его звали Грегор, ему было тридцать пять лет, он был журналистом. Иногда Сенсини рассказывал мне о своих запросах в гуманитарные организации или в организации, связанные с департаментами по защите прав человека Европейского Союза, чтобы узнать о нахождении Грегора. В этих случаях письма зачастую были гнетущими, монотонными, как если бы при помощи описания бюрократического лабиринта Сенсини изгонял своих собственных призраков. Я перестал жить с Грегором, — сказал он мне однажды, — когда мальчику было пять лет. Он больше ничего не добавил, но я увидел пятилетнего Грегора и увидел Сенсини, пишущего в редакцию какой-нибудь газеты, и всё было безнадёжно. Также я задался вопросом, почему его сына звали именно так, и, не знаю, почему, пришёл к выводу, что это была своего рода неосознанная дань памяти Грегору Замзе. Об этом, разумеется, я ему ничего не сказал. Когда Сенсини говорил о Миранде, он, наоборот, веселел, Миранда была молода, полна желаний завоевать мир, нескончаемого любопытства, и, кроме того, — говорил он, — она была красивой и доброй. Она похожа на Грегора, — говорил он, — разве что Миранда женщина (очевидно), и ей не нужно было проходить через то, через что прошёл мой старший сын. 

Понемногу письма Сенсини становились длиннее. Он жил в неприметном районе Мадрида, в двухкомнатной квартире с гостиной, кухней и душевой комнатой. Знать, что я располагал бóльшим пространством, чем он, казалось мне удивительным и несправедливым. Сенсини писал в гостиной по ночам, «когда жена и малышка уже спали», и без конца курил. Он зарабатывал неопределённой издательской работой (думаю, что он редактировал переводы) и рассказами, которые публиковались в провинции. Иногда ему приходил чек за одну из его многочисленных опубликованных книг, но большинство издательств предпочитали забывать о выплатах или уже обанкротились. Единственным, что продолжало приносить деньги, был «Угарте»права на которые принадлежали одному издательству Барселоны. Он жил, вскоре я это понял, в нищете, не в кромешной нищете, а в нищете нижней прослойки среднего класса, несчастного и порядочного среднего класса. Его жена (которая носила любопытное имя Кармела Захдман) работала время от времени на издательства и давала частные уроки английского, французского и иврита, хотя иногда она была вынуждена зарабатывать уборкой. Дочка занималась только учёбой, и вскоре ей предстояло поступать в университет. В одном из своих писем я спросил Сенсини, посвятит ли себя Миранда литературе. В своём ответе он сказал: нет, бога ради, девочка будет изучать медицину. 

Однажды ночью я написал ему с просьбой прислать мне фотографию своей семьи. Только опустив письмо в почтовый ящик, я понял, что на самом деле хотел увидеть Миранду. 

*Ретиро — парк в Мадриде

Через неделю мне пришла фотография, сделанная в *Ретиро, на которой были старик, женщина среднего возраста и девочка-подросток с прямыми волосами, худая и высокая, с большой грудью. Старик счастливо улыбался, женщина среднего возраста смотрела на лицо своей дочери, как будто что-то говоря ей, а Миранда смотрела на фотографа с такой серьёзностью, что её взгляд меня поразил и взволновал. Вместе с этой фотографией он отправил мне копию другого снимка. На фото был парень примерно моего возраста, с выраженными чертами лица: очень тонкие губы, выдающиеся скулы, широкий лоб, без сомнения, высокий и сильный парень, он смотрел в камеру (это была студийная фотография) с уверенностью и даже немного с нетерпением. Это был Грегор Сенсини до того, как он исчез, двадцати двух лет, то есть моложе, чем я был в то время, но выглядел он так, что казался старше.

Долгое время фотография и фотокопия стояли на моём рабочем столе. Иногда я проводил много времени, рассматривая их, иногда я уносил фотографии в свою спальную комнату и смотрел на них до тех пор, пока не засыпал. В своём письме Сенсини меня просил, чтобы и я тоже отправил ему своё фото. У меня не было ни одного нового фотоснимка, и я решил сфотографироваться в фотобудке на вокзале, в те годы — единственной фотобудке всей Жироны. Но фотографии, что я сделал, мне не нравились. Я казался себе страшным, тощим, с плохо подстриженными волосами. Таким образом каждый день я откладывал с отправкой фотографии и каждый день тратил всё больше денег на фотобудку. В конце концов я взял одну наугад, положил её в конверт и отправил ему. Ответ пришёл не сразу. Тем временем, помню, я написал одну очень длинную поэму, очень плохую, полную голосов и лиц, что казались разными, но на самом деле были одним — лицом Миранды Сенсини, и, когда наконец я смог признать это, назвать это, сказать ей «Миранда, это я, друг по письмам твоего отца», она разворачивалась и бросалась бежать в поисках своего брата, Грегора Замзы, в поисках глаз Грегора Замзы, что светились в глубине коридора во мраке, где неощутимо шевелились едва различимые тёмные образы латиноамериканского ужаса. 

Ответ был длинным и трогательным. Он писал, что они с Кармелой находили меня очень милым, таким, каким они меня себе и представляли, может, немного худым, но в хорошей форме, и что также им понравилась открытка с собором Жироны, который они надеялись увидеть вскоре своими глазами, как только решат навалившиеся экономические и домашние проблемы. Из письма было ясно, что они не только придут повидаться со мной, но и остановятся у меня дома. Между делом, они предлагали собственную квартиру на тот случай, когда мне захочется поехать в Мадрид. Квартира бедная, но и не чистая, писал Сенсини, подражая одному гаучо из комикса, который был очень известен на *Южном конусе в начале семидесятых.

О своих литературных занятиях он ничего не говорил. И даже не упоминал конкурсы. 

Сначала я подумал отправить свою поэму Миранде, но затем после многих сомнений и колебаний решил не делать этого. Я схожу с ума, подумал я, если я отправлю это Миранде, то конец всем письмам Сенсини и, кроме того, это будет совершенно справедливо. В общем, я так и не отправил ей поэму. Некоторое время я посвятил отслеживанию объявлений конкурсов. В одном письме Сенсини мне сказал, что боится, что силы его на исходе. Я ошибочно интерпретировал его слова в том смысле, что он не мог найти достаточно литературных конкурсов, куда бы он мог отправлять свои рассказы. 

Я настаивал на том, чтобы они приехали в Жирону. Я сказал им, что они с Кармелой могут рассчитывать на мою квартиру, я даже заставил себя в течение нескольких дней убирать, подметать, мыть и стряхивать пыль в комнатах в уверенности (совершенно необоснованной), что они и Миранда вот-вот приедут. Я утверждал, что с открытым билетом Ренфе всего-то нужно было купить два билета, один для Кармелы, другой для Миранды, и что в Каталонии есть много чудесных мест, которые она может предложить путешественнику. Я говорил о Барселоне, об Олоте, о Коста-Браве, о счастливых днях, что мы, без сомнения, проведём вместе. В длинном ответном письме, в котором он благодарил меня за приглашение, Сенсини сообщал, что на данный момент они не могли уехать из Мадрида. Письмо впервые было запутанным, хотя где-то в середине он начинал говорить о премиях (думаю, что он выиграл ещё одну) и подбадривал меня, чтобы я не опускал руки и продолжал участвовать в конкурсах. В этой части письма он говорил также о ремесле писателя, о профессии, и у меня сложилось впечатление, что написанные им слова предназначались отчасти для меня, отчасти были его напоминанием самому себе. Всё остальное, как я уже говорил, было неясным. Прочитав письмо, я почувствовал, что кто-то из его семьи болен. 

Два или три месяца спустя мне пришла новость, что, возможно, нашли труп Грегора в одной из братских могил. В своём письме Сенсини был сдержан в выражении скорби, он только сообщил мне, что в такой-то день, в такой-то час, группа патологоанатомов, члены организаций по защите прав человека, братская могила с более чем пятьюдесятью трупами молодых людей, и так далее. 

*Южный конус ― южная часть Латинской Америки

Впервые у меня не было желания писать ему.

Мне бы хотелось позвонить ему по телефону, но думаю, что у него никогда не было телефона, а если и был, я не знал его номера. Мой ответ был скупым. Я сказал ему, что сочувствую, рискнул предположить, что найденный труп не принадлежал Грегору. 

Затем наступило лето, и я начал работать в отеле на пляже. В Мадриде то лето было щедрым на конференции, курсы, культурные мероприятия всех видов, но ни в одном из них Сенсини не участвовал, а если и участвовал в каком-то, то газета, которую я читал, не писала об этом. 

В конце августа я отправил ему открытку. Я написал, что, может быть, когда закончится сезон, я приеду к нему в гости. Ничего больше. Когда я вернулся в Жирону в середине сентября, среди немногой корреспонденции, что скопилась под дверью, я нашёл письмо Сенсини от седьмого августа. Это было прощальное письмо. Он писал, что возвращается в Аргентину, что при демократии никто ему уже ничего не сделает, и теперь ему представлялось чересчур легкомысленным жить за рубежом. Кроме того, если он хотел знать наверняка об окончательной судьбе Грегора, другого способа, кроме как вернуться назад, не существовало. Кармела, разумеется, уезжает со мной, — сообщал он в письме, — но Миранда остаётся. Я написал ему тут же на единственный адрес, что у меня был, но ответа так и не получил. 

Понемногу я стал свыкаться с мыслью, что Сенсини вернулся навсегда в Аргентину, и что, если он мне не пишет оттуда, я мог считать законченными наши эпистолярные отношения. В течение долгого времени я ждал от него письма, или я так думаю сейчас, вспоминая это. 

Письмо от Сенсини, разумеется, так никогда и не пришло.

Жизнь в Буэнос-Айресе, я утешал себя, должно быть, очень стремительная, ошеломляющая, где времени хватает только на то, чтобы дышать и моргать. Я вновь написал ему на адрес в Мадриде, на тот единственный, что у меня был, с надеждой, что письмо перенаправят Миранде, но спустя месяц на почте мне его вернули из-за отсутствия получателя. Так что я бросил всякие попытки, позволил дням идти своим чередом и стал забывать Сенсини, хотя, когда я ездил в Барселону, время от времени я заходил в букинистические магазины и целыми вечерами искал его книги, книги, которые я знал по названиям и которые никогда так и не прочёл. Но в книжных я нашёл только старые экземпляры «Угарте» и его книгу рассказов, опубликованную в Барселоне, издательство, выпустившее которую, прекратило выплаты, почти как знак, адресованный Сенсини, адресованный мне. 

Год или два спустя я узнал, что он умер. Не знаю, в какой газете я прочёл новость. Возможно, я её нигде и не читал, а мне её рассказали, но я не помню, чтобы говорил с кем-то в те дни, кто знал бы его, поэтому я, должно быть, новость о его смерти всё-таки где-то прочитал. Новость была краткой: аргентинский писатель Луис Антонио Сенсини, живший в течение нескольких лет в эмиграции в Испании, умер в Буэнос-Айресе. Думаю, что в конце они также упоминали «Угарте». Не знаю, почему, но новость меня не впечатлила. Не знаю, почему, но то, что Сенсини вернулся в Буэнос-Айрес умирать, мне показалось логичным.

Какое-то время спустя, когда фотография Сенсини, Кармелы и Миранды вместе со снимком Грегора покоились вместе с другими моими воспоминаниями в картонной коробке, которую я почему-то так и не сжёг, мне позвонили в дверь. Было это около двенадцати ночи, но я ещё не спал. Звонок однако застал меня врасплох. Ни один человек, которого я знал в Жироне, не пришёл бы ко мне домой, если бы только не случилось чего-то необычного. Открыв дверь, я увидел женщину с длинными волосами в большом чёрном плаще.

Это была Миранда Сенсини, хотя годы, пролетевшие с того момента, как её отец отправил мне фотографию, не прошли бесследно.

Рядом с ней стоял высокий блондин с длинными волосами и с носом с горбинкой. «Я Миранда Сенсини», — сказала она с улыбкой. «Я уже понял», — сказал я и пригласил их зайти. Они ехали в путешествие в Италию и затем думали пересечь Адриатическое море, направляясь в Грецию. Так как у них было не очень много денег, они путешествовали автостопом. В ту ночь они спали у меня дома. Я приготовил им ужин. Парня звали Себастиан Коэн, он тоже родился в Аргентине, но с малых лет жил в Мадриде. Он помог мне приготовить ужин, пока Миранда осматривала квартиру. «Давно ты её знаешь?» — спросил он меня. «До настоящего момента я видел её только на фотографии», — ответил я. 

После ужина я приготовил им комнату и сказал, что они могут ложиться, когда захотят. Я также подумал закрыться у себя в комнате и заснуть, но понял, что это будет сложно сделать, если не невозможно, так что, когда я предположил, что они уснули, спустился на первый этаж и включил телевизор на очень низкой громкости и стал думать о Сенсини. 

Чуть позже я почувствовал шаги на лестнице. Это была Миранда. Она тоже не могла заснуть. Она села рядом со мной и попросила у меня сигарету. Вначале мы говорили об их путешествии, о Жироне (они были в городе весь день, я не стал её спрашивать, почему они так поздно приехали ко мне), о городах, которые они планировали посетить в Италии. Затем мы говорили об её отце и её брате. По словам Миранды, Сенсини так и не пришёл в себя после смерти Грегора. Он вернулся, чтобы найти его, хотя мы все знали, что он мёртв. Кармела тоже? Все, — сказала Миранда, — кроме него. Я спросил, как ему жилось в Аргентине. Да точно так же, как здесь, — сказала Миранда, — так же, как в Мадриде, так же, как и везде. Но в Аргентине его любили, — сказал я. Как и здесь, — сказала Миранда. Я принёс бутылку коньяка с кухни и предложил сделать глоток. Ты плачешь, — сказала Миранда. Когда я посмотрел на неё, она отвела взгляд. Ты писал? — спросила. Нет, смотрел телевизор. Я хотела сказать: когда мы с Себастианом приехали, — сказала Миранда, — ты писал? Да, — ответил я. Рассказы? Нет, поэмы. А, — сказала Миранда. Долгое время мы пили в тишине, наблюдая за чёрно-белыми изображениями в телевизоре. Скажи мне одну вещь, почему твой отец так назвал Грегора? Из-за Кафки, конечно, — ответила Миранда. Да, я так и предполагал, — сказал я. Затем Миранда рассказала мне в общих чертах о последних месяцах Сенсини в Буэнос-Айресе. 

Он уехал из Мадрида уже больным и вопреки мнению некоторых аргентинских медиков, которые его лечили бесплатно, они даже добились для него нескольких госпитализаций в государственные больницы. Воссоединение с Буэнос-Айресом было болезненным и счастливым. С первой же недели он начал хлопотать, чтобы узнать о местонахождении Грегора. Он хотел вернуться к преподаванию в университете, но из-за бюрократических проволочек, зависти, обид, которых всегда хватает, вход для него был закрыт, и он должен был довольствоваться работой с переводами для пары издательств. Кармела, наоборот, получила работу преподавателя, и в течение последнего времени они жила исключительно на то, что она зарабатывала. Каждую неделю Сенсини писал Миранде.

По её словам, отец осознавал, что ему оставалось недолго жить, и даже иногда казалось, что ему не терпится истратить раз и навсегда последние силы и встретиться со смертью.

Что касается Грегора, то ни одна новость не была окончательной. По мнению некоторых судмедэкспертов, его останки могли находиться среди кучи эксгумированных костей того массового захоронения, но для большей уверенности необходимо было сделать тест ДНК, на что у правительства не было средств или желания, и всё это ещё больше затягивало процесс. Также он посвятил себя поискам одной девушки, одной возможной подруги, с которой Гойо, вероятно, был знаком в подполье, но девушка так и не нашлась. Затем его здоровье резко ухудшилось, и его госпитализировали. Он даже не писал, — сказала Миранда. Для него было очень важным писать каждый день, в любом состоянии. Да, — сказал я ей, — думаю, таким он был. Затем я спросил её, сумел ли он поучаствовать в каком-нибудь конкурсе в Буэнос-Айресе. Миранда посмотрела на меня и улыбнулась. Точно, ты был тем, кто участвовал вместе с ним в конкурсах, он познакомился с тобой на одном из конкурсов. Я подумал, что у неё был мой адрес по той простой причине, что у неё были все адреса её отца, что только в этот момент она узнала меня. Я тот, что участвовал в конкурсах, — ответил я. Миранда налила себе ещё коньяка и сказала, что в течение года её отец достаточно много говорил обо мне. Я заметил, что она стала смотреть на меня иначе. Должно быть, я причинил ему неудобства, — сказал. Ну что ты, — ответила она, — какие неудобства, его восторгали твои письма, он всегда читал их матери и мне. Надеюсь, они были забавными, — сказал я без особой уверенности. Они были наизабавнейшими, — сказала Миранда, — моя мама даже дала вам имя. Имя? Кому? Моему отцу и тебе, она вас называла стрелками или охотниками за наградами, уже не помню, что-то вроде того, собиратели скальпов. Я представляю себе, почему, — ответил я, — хотя, думаю, настоящим охотником был твой отец, я лишь предоставлял ему наводки. Да, он был профессионалом, — сказала Миранда, вдруг посерьёзнев. Сколько премий он выиграл? — спросил я. Около пятнадцати, — ответила она с отсутствующим видом. А ты? Я на данный момент только одну, — сказал я. Одна утешительная награда в Алькое, из-за которой я и познакомился с твоим отцом. Знаешь, что Борхес однажды написал ему письмо в Мадрид, в котором восхвалял один из его рассказов? — произнесла она, глядя в стакан с коньяком. Нет, я этого не знал, — сказал я. И Кортасар тоже написал о нём, и Мухика Лаинес. Это потому что он был очень хорошим писателем, — сказал я. Блин, — выпалила Миранда, встала и вышла во двор, как если бы я сказал что-то, что её оскорбило. Я подождал несколько секунд, взял бутылку коньяка и пошёл за ней. Миранда облокотилась на ограду и смотрела на огни Жироны. У тебя хороший вид отсюда, — сказала она. Я наполнил ей стакан, наполнил свой, и некоторое время мы рассматривали освещённый луной город.

И вдруг я понял, что мы обрели покой, что по какой-то таинственной причине мы вместе пришли к этому спокойствию, и что с этого момента многое неощутимо начинало меняться.

Как если бы мир на самом деле двигался. Я спросил у неё, сколько ей лет. Двадцать два, — ответила она. Тогда мне должно быть за тридцать, — сказал я, — и даже мой голос прозвучал странно.

Этот рассказ получил Международную литературную премию города Сан-Себастьян,  спонсором которого выступил Фонд Kutxa.

© Roberto Bolaño

© перевод Романа Пономарёва

Оригинал рассказа на испанском можно почитать здесь.   Весь сборник можно купить здесь.

Перевод
Москва
Иллюстрации
Москва