Эта земля не помнит дождя

11 сентября 2017

Это последняя запись из африканского дневника журналиста Бориса Туманова, который провёл в семидесятые годы десять лет в Африке, объездил континент, побывал в передрягах, повидал жизнь, основал корпункт газеты «Известия», спаивал местное население, танцевал с местным населением, обедал с местным населением и, наконец, путешествовал. Сегодня Борис рассказывает о землях, где годами ждут дождя, а когда наконец дожидаются, уже слишком поздно.

Раннее мартовское утро, аэродром за углом улицы, жаркое солнце и ещё прохладный металл автомашин, голубые бубу группы мавританцев. Их движения, как всегда, неторопливы и величавы.

Старенький «Дуглас» времён Второй мировой войны стоит по ту сторону павильона для почётных лиц. Лётчик-француз, сидящий в дверном проёме самолета, неторопливо поднимается и идёт в кабину. Извергая клубы чёрного жирного дыма, начинают работать моторы «Дугласа».

Мы — префект, местные журналисты, представитель Франс-Пресс Жилле и я — направляемся в многодневную поездку по стране.

Самолёт взлетает навстречу песчаному ветру — и горизонт перестаёт выделяться на фоне неба, за иллюминатором всё слилось в жёлто-бурый цвет, и кажется, что не мы, а пустыня поднялась и сомкнулась над нами.

Спустя два часа наш «Лендровер» пробирается в Алеге сквозь воспалённый багрово-жёлтый туман, в котором угадываются верблюжьи морды и голубые пятна всадников в традиционных бубу. Верблюды глухо ревут, в гуще толпы бьют барабаны, кричат танцующие женщины в чёрных накидках. «Лендровер», резко задрав капот, начинает с рёвом карабкаться куда-то. Машина вкатывается через каменные ворота в небольшой дворик и, высадив нас, тотчас съезжает вниз, чтобы освободить место следующей.

Мощные парапеты ограждают прямоугольную террасу, устланную циновками и коврами. В центре террасы — несколько приземистых зданий. Парапеты, терраса, строения — это бывший французский форт, стоящий на срезанной вершине огромного каменистого холма. Внизу к подножию холма приткнулось несколько рядов мёртво-квадратных домов, словно ища спасения, безопасности в угрожающей безжизненности пустыни.

Между крышами домиков был натянут огромный полосатый тент, на циновках в изобилии валялись кожаные и парчовые подушки. Пахло горящими углями и мятой. У жаровен, присев на корточки, хлопотали слуги, занятые приготовлением зелёного чая; уставив медные подносы двумя-тремя десятками маленьких гранёных стаканчиков, наполненных на одну треть, они обносили гостей. Стаканчики были липкие от приторно-сладкого чая, кстати, прекрасно утоляющего жажду.

Я сидел на циновке и смотрел, как пространство под тентом заполнялось людьми. Они непринуждённо садились, ложились на ковры: одни — плотно закутавшись в свои бубу, другие — распуская их вокруг себя. Префект вышел из домика, огляделся неторопливо. Остановил взгляд на наших нелепых — здесь — фигурах, насмешливо прищурился:
— Неужели в этих брюках удобно лежать?

Едва он обронил эти слова, как появился служитель с кипой голубой ткани.
— Сейруал! — сказал префект, вытаскивая из кипы мелко плиссированные необъятные шаровары, тесно стянутые в поясе и под коленом.
— Хаули! — теперь он протягивал длинные и узкие полосы голубой ткани.

Мы с Жилле неловко мотаем хаули на головы. Мавританцы сдержанно улыбаются. Один не выдерживает: разматывает свой тюрбан и со снисходительным видом старшины, обучающего новобранца искусству наворачивать портянки, демонстрирует, как повязывать хаули. Он оставляет под подбородком небольшую петлю и показывает, зачем она нужна.
— Песчаная буря, — говорит он и закрывает рот матерчатой лентой.
— Нет песка, — говорит он и сдвигает её под подбородок.

После чая подали «зриг» — верблюжье молоко, разбавленное водой и подслащённое сахаром. Огромную плошку передают из рук в руки; несколько глотков — и я с трудом удерживаюсь, чтобы не сообщить соседям: «зриг» удивительно похож на растаявшее мороженое.

Потом наступает очередь «мешуи»: слуги втаскивают на огромных подносах бараньи туши, целиком зажаренные на огне. Местные овцы напоминают скорее борзых собак своими длинными тонкими ногами, поджаростью: в них нет ни жиринки. Мне подкладывают лучшие куски, но я с трудом прожёвываю жёсткое полусырое мясо. Подают финики, начинается концерт. Женщины в чёрных покрывалах, пропитанных краской индиго и оттого пачкающих, как лента пишущей машинки, сбились в плотную кучку и, подыгрывая себе на странных инструментах — сочетание примитивной арфы и барабана, — поют, убыстряя и убыстряя ритм. Потом высокий длиннолицый мавританец, заложив за плечи пастушескую палку, изображает в нехитром танце-пантомиме пастуха, потерявшего верблюда в пустыне. Сосед толкает меня в бок:
— Он лучше всех танцует этот танец...
— А кто ещё умеет его танцевать?
— Как это — кто ещё? Все. И я тоже.

Ибо нет мавританца, не терявшего в своей жизни хотя бы одного верблюда.

Утром я просыпаюсь от рёва верблюдов. Над Алегом ни облачка, от вчерашнего песчаного ветра не осталось и следа, но и яркий солнечный свет не может рассеять ощущение мертвенности, которое исходит от голых глин�