Количество заключённых в России снижается, и в марте прошлого года Федеральная служба исполнения наказаний (ФСИН) отчиталась, что оно достигло исторического минимума со времён распада СССР — 630 тысяч человек*. При этом, согласно докладу Центра стратегических разработок Алексея Кудрина, в стране отсидел каждый десятый мужчина. И Россия по-прежнему лидирует среди европейских стран по количеству заключённых на душу населения: в Лозаннском университете (Швейцария) посчитали, что на каждые 100 тысяч россиян приходится 439 заключённых. При этом фактически в колониях и тюрьмах находится куда больше народу, потому что на каждые 11 арестантов приходится по сотруднику администрации. В систему ФСИН входят 323 тюрьмы и 874 колонии разных режимов и условий содержания. И это не говоря о том, что у ФСИН в подчинении** «500 храмов, 300 школ, свинарники и парники для овощей, рыболовные предприятия, строительные компании, консервный и маслоперерабатывающий заводы».
Система ГУЛАГа, а затем и система ФСИН — наша внутренняя империя, которая уже очень давно вышла за границы физического мира. Тюрьма следует не только за преступлениями, полицейскими, следователями, обысками и арестами. Она приходит к пока ещё невиновным и не обвиняемым через историю, родовые травмы, язык, песни, искусство, литературу. Наконец — в новостях пуш-уведомлений.
Самиздат «Батенька, да вы трансформер» открывает большое исследование под названием «Тюрьма». Первый текст — разговор о том, почему люди в форме пугают нас, даже ничего не делая, а мысли о тюрьме посещают и самых законопослушных граждан.
*Из них 523 тысяч содержатся в колониях и приблизительно 107 тысяч — в СИЗО
**Подробнее об экономике ФСИН читайте в материале «Секрета Фирмы» — «Архипелаг ФСИН»
Страх формы
Исследование
«Тюрьма»
Лицо Юлии Валерьевны вдруг стало очень большим, а затем уменьшилось. Потом его осветило жёлтым светом откуда-то справа, а затем слева. Наконец свет зажёгся у неё над головой, после чего Юлия Валерьевна стала большим тёмным пятном в лучах света на экране моего ноутбука.
— Добрый вечер, — сказала она из этой тьмы и из этого света.
— Добрый вечер, — сказала я.
— Ничего, что я не в форме? — спросила Юлия Валерьевна.
Юлия Валерьевна была в толстом махровом халате.
— Ничего, — ответила я и поправила свой, велюровый.
Эта шутка про форму повторяется второй год и всё ещё вызывает у меня улыбку. Правда, когда вопрос про форму был задан впервые, я не рассмеялась.
Не смешно было.
— Итак, — начала я, — меня интересует страх, который мы испытываем перед людьми в форме и перед тюрьмой. Я состою в переписке с заключённым. Я общаюсь с бывшей сотрудницей ФСИН. Я поговорила с людьми, в чьей семье обыски и аресты прошли через три поколения. Я отправила свои вопросы бывшему сотруднику прокуратуры, который сам отбыл срок. Подвести итог своему исследованию я хотела разговором с психологом. Но мне нужен был человек, который понимает специфику темы. И тут я подумала — а, собственно, кто лучше вас?
Лицо Юлии Валерьевны медленно вышло из тени и ярко осветилось жёлтой лампой.
— Я помню, вы как-то сказали, что страх тюрьмы и страх формы — это разные страхи. И они не так уж связаны между собой.
— Совершенно верно. У них разное происхождение.
— Тогда начнём со страха формы?
Со страха формы я, на самом деле, решила начать потому, что на днях меня спрашивал участковый. Об этом мне шёпотом сообщила соседка, выскочившая в халате, когда я — в шубе — закрывала входную дверь.
— А что ж он ко мне не зашёл? — удивилась я. И про себя порадовалась.
Нашего районного участкового Александра Михайловича я видела всего один раз, но вытянутое лицо в фуражке — несколько нелепое в линзе дверного глазка — запомнила навсегда. Я же чуть адвокату не позвонила, когда он возник за дверью.
— Не знаю! — сказала соседка.
— А что спрашивал? — я заволновалась.
— А кто такая. Кем приходитесь хозяевам квартиры.
— А зачем спрашивал?
— Да кто ж их знает. Выборы скоро! Проверяют таинственных лиц!
Так я, к тому же, узнала, что в глазах соседей выступаю лицом таинственным.
Между тем, Юлия Валерьевна начала свой рассказ:
— Страх формы есть у всех, — сказала она, всё ещё находясь в лучах света. — Он иррациональный и достался нам по наследству: от того времени, когда люди жили первобытно-общинным строем, власть принадлежала старейшинам и самые важные решения принимали шаманы. Шаманы были отмечены. Это есть и сейчас — например, в странах Африки: в Кении, Нигерии, даже в относительно цивилизованной Танзании, где — представьте себе! — ходят троллейбусы.
Я представила троллейбус среди плантаций каннабиса*. И участкового Александра Михайловича в леопардовой шкуре.
—… даже там можно встретить людей с метками на теле, говорящими об их высоком статусе. Человек высокого статуса — это был человек опасный, — продолжала Юлия Валерьевна. — Племя наделяло его правом карать, правом отнимать жизнь, правом оставлять жить детей, правом разрешения на брак — то есть всеми, как мы бы сейчас сказали, актами гражданского состояния и благосостояния. Он мог отнять любое имущество в любой момент. Остатки этого мы до сих пор можем наблюдать в Индонезии, где до сих пор любой дедушка — теоретически, конечно, но в некоторых деревнях и практически — может зайти в любой дом и поесть. Это небольшие осколки той геронтократии, которая существовала когда-то.
— А это мы о каком времени говорим? — спросила я.
— Если говорить про нашу территорию, то это порядка четырёх тысяч лет назад, а кое-где это было и пораньше.
— Для чего шаманов отмечали?
— Шаман или старейшина — это жрец, допущенный к сакральному, будь то мешок с зерном на всё племя, будь то какая-нибудь волшебная гора. Он всегда имел знаки отличия — как правило, не только на теле, но и на лице, чтобы видели все. Если имела место одежда, то это была определённая одежда. Часто появление этих людей сопровождалось звуковыми сигналами: на их одежде были колокольцы или деревянные бубенчики. Для того, чтобы люди, только услышав, уже понимали: «Идёт».
Участковый Александр Михайлович за моей воображаемой дверью нехотя обзавёлся бубенцами.
*Танзания является одним из крупнейших производителей каннабиса в мире
— А сейчас со спецсигналами ездят! — догадалась я.
— А сейчас со спецсигналами ездят, — согласилась Юлия Валерьевна. — Какая бы ни была форма, люди реагируют на неё однозначно. Поэтому время от времени в системе ФСИН, к примеру, возникают разговоры о том, чтобы в местах лишения свободы для несовершеннолетних сотрудники форму не носили. При этом сотрудники ФСИН и их форма никогда особого страха не вызывали. Ещё в царской России над тюремными надзирателей все хихикали. Это, вроде бы, были люди сословные, чиновные, но если почитать литературу того времени, Салтыкова-Щедрина* даже, обязательно тюремный надзиратель выведен как на редкость глупый, смешной персонаж.
Я попыталась вспомнить хоть одного тюремного надзирателя в русской литературе, но на ум пришёл лишь гоголевский полицеймейстер, который умел одним только подмигиванием у рыбной лавки добыть на стол белугу, сёмгу, осетра, чёрной икры и какую-то неведомую севрюжину.
Очень вдруг захотелось есть.
— ...Может быть, конечно, люди в те времена тоже так боролись со страхом, — продолжала Юлия Валерьевна, — ведь все тогда понимали, и особенно чиновники, что могут познакомиться с тюремным надзирателем и не за чашкой чая. Раньше форма ФСИН была зелёная. Сейчас её часто путают с полицейской формой, поэтому она тоже стала вызывать соответствующие чувства.
Поскольку севрюжина, раз появившись, уже не давала покоя, я решила включиться в беседу:
— Хорошо, но как накладывается на древний страх опыт предыдущих поколений и то, как страна живёт сейчас?
Юлия Валерьевна выразительно на меня посмотрела.
— Был у меня случай с женщиной, которая ужасно боялась, что её арестуют, — сказала она. — Она пугалась людей в форме и старалась их избегать. Женщина при этом была законопослушная. Но это было наследством, которое досталось от семьи, где люди пострадали и были неадекватно арестованы. Поймите, испытывать дискомфорт в присутствии человека в форме — нормально. Но бояться человека в форме, бояться обыска, пугаться полицейской машины на улице — это уже не очень нормально. Это привнесённый страх, с которым нужно разбираться. Откуда он приходит? Есть истории, которые нам рассказали бабушки и дедушки, наше родовое наследие. Есть истории, которые мы знаем из учебников и книг. Есть истории, которые мы знаем от друзей и соседей. И, наконец, — истории, которые, как нам кажется, происходят сплошь и рядом, мы узнаем их из новостей. При этом СМИ не рассказывают о тех случаях, когда полиция нормально выполняет свои обязанности. Не потому, что полиция этого не делает, а потому, что принято рассказывать только о вопиющих случаях произвола. Вы потому и узнаёте об историях «Будет труп, тогда и приедем», что это ненормально, а не повсеместная практика.
Я представила себе заголовок — «Полицейские приехали на сообщение о домашнем насилии». Сантехник приехал починить кран. Врач оказал помощь больному. Журналист написал репортаж. Человек выполнил свою работу.
С другой стороны, ведь появляются новости «Путин съел биойогурт в поле с механизаторами».
Захотелось биойогурта.
— Бывают и вспышки страха, которые провоцирует обстановка, — продолжала Юлия Валерьевна. — В 90-е годы страх вспыхнул в связи… скажем так, с изменением характера действий милиции. В милицию стали попадать случайные люди. Правоохранительные органы стали коррумпированы, а их поведение — опасным для населения. И страх перед милицией, и страх перед тюрьмой тогда усилился.
Я хотела было заметить, что в 90-е все смотрели «Улицы разбитых фонарей», и менты тогда совсем не казались страшными. Но следом вспомнила, как работавшая на рынке мама говорила, что когда торговые ряды крышевали бандиты, то было ещё не так страшно: «А вот когда пришла милиция...».
— Хорошо, — сказала я. — С формой понятно. Теперь тюрьма.
*Салтыков-Щедрин, который был не только писателем, но также Тверским и Рязанским вице-губернатором, полицию вообще не жаловал, но не столько высмеивал, сколько стыдил: «В России, — писал он в одной из служебных записок, — благотворное действие полиции почти незаметно; что касается до её злоупотреблений и сопряжённых с всеобщим ущербом вмешательств в частные интересы, то они не только заметны, но оставляют по себе несомненно весьма вредное впечатление. Всякий, кто не праздно жил в провинции и всматривался в окружающие явления, без труда поймёт справедливость этого замечания. В провинции существует не действие, а произвол полицейской власти, совершенно убеждённой, что не она существует для народа, а народ для неё».
Страх тюрьмы
— Он тоже во многом иррациональный, — на экране моего компьютера проплыла огромная чашка. Юлия Валерьевна глотнула чаю, и я последовала её примеру. — Этот страх ещё древнее, чем страх формы. Он пришёл к нам из тех времён, когда люди стали понимать, что внутри рода, на близкородственных браках, они выжить не смогут. И стали похищать людей из других племён. Мы боимся, что кто-то нас лишит свободы, мы боимся оказаться в ловушке. Если говорить опять о нашей территории, то финно-угры очень активно брали в плен славян.
Я попыталась вообразить финно-угров, нападающих на славян, но получился только Сергей Собянин.
— Но у этого страха есть и совершенно рациональная составляющая — что можешь попасть по ошибке. Давайте будем честны: система правосудия любой страны знает такие истории*. Везде есть люди, которые десятилетиями сидят за преступления других людей. Люди не застрахованы от ошибки. Люди не застрахованы от ложных обвинений.
— А если у человека были репрессированные родственники, но он об этом не знает? — спросила я. — Это всё равно как-то влияет?
— В таких семьях есть фигуры умолчания. И страх передаётся недомолвками.
Юлия Валерьевна сделала паузу. И вдруг сказала:
— В моей семье был человек, который был осуждён. После тюрьмы он быстро умер. И он был так называемым исключённым членом семьи. О нём старались не говорить. И в моей семье всегда было очень болезненное отношение к тюрьме. У нас в доме даже не произносилось слово «тюрьма». Это при том, что отец мой работал следователем. У нас говорилось: «Места не столь отдалённые». Там, где я жила в детстве, колония строгого режима находилась близко к моему дому. Мне было интересно, что это за сооружение, что там происходит: колючая проволока, такое всё серое. Я спрашивала отца. А он говорил: «Отвернись», «Не смотри». Если по телевизору показывали фильм типа «Калина красная», то говорили: «Не для детей». Потом отец не хотел, чтобы я поступала в Академию ФСИН. Он говорил: «Только через мой труп!» К сожалению, так и вышло. Через год после смерти папы я устроилась туда на работу.
Пока Юлия Валерьевна говорила, я думала про плотника Ваню Гордеева — моего расстрелянного прадедушку. В семье говорили, что он погиб при взрыве на строительстве моста. В день, когда его арестовали, моя прабабушка пришла домой и сказала детям: «Отца у вас больше нет. И считайте, что никогда не было». О нём вспомнят только спустя два поколения — потому что мой психолог Юлия Валерьевна предложит мне узнать, что это за дедушка, о котором ничего не известно. Но я не знала, что такая история была и в её семье.
— В нашей семье была недомолвка, — говорила Юлия Валерьевна. — А раз была недомолвка, значит, естественно, у меня был повышенный интерес. Страшное становится любопытным, а не отталкивает. К сожалению, это тот редкий случай, когда Фрейд прав.
Психолог, которая, разумеется, сама была аналитиком юнгианским, едко усмехнулась.
— Он всегда говорил, что нас тянет прямиком в наш страх. Мы с коллегами сейчас как раз хотим написать книгу «Если папа в тюрьме», чтобы матери знали, что отвечать на вопросы детей, и чтобы дети не стигматизировали отца. Дети же часто спрашивают: «А где папа?» — «Лётчик». Со времён выхода «Джентльменов удачи» мало что изменилось: «Здравствуй, дорогой папа! Мы узнали, что ты сидишь в тюрьме, и очень обрадовались, потому что думали, что ты умер». Надо честно детям говорить, где папа, как он, как можно с ним повидаться, что можно и нужно ему рисовать и писать, почему вскрывают папины посылки. Почему, когда папа в больнице, можно говорить, а когда в тюрьме — нельзя? Цивилизованное общество должно преодолеть стигматизацию. Никто не должен быть стигматизирован — ни сотрудники тюрьмы, ни её посетители, ни её… постояльцы. Потому что вообще-то люди из тюрьмы однажды выходят. И сотрудники тюрьмы — тоже.
*Правовед и экономист Дэвид Фридман в интервью Meduza в мае 2017 года сказал, что «в Америке после того, как старые дела стали пересматриваться в связи с анализами ДНК, появилась цифра — 3 % невинно осуждённых. Я подозреваю, что на самом деле их гораздо больше». По России найти цифры, которым можно было бы доверять, не удалось.
— Давайте поговорим о периодах, когда страх активизируется. Понятно, что есть объективные причины, вы их упомянули — например, когда правоохранительные органы становится слишком коррумпированными. А можно ли говорить о периодах, когда страх насаждается специально? Что власть запугивает людей?
Юлия Валерьевна на экране вдруг ушла в тень.
— Мы вступили на скользкую почву, — сказала она оттуда.
— В моей среде, — продолжила я, — у журналистов, у политических активистов, у предпринимателей, а с недавних пор ещё и у сотрудников сферы культуры… в общем, наверное, можно сказать, что в среднем классе и в среде интеллигенции — страх тюрьмы сильный. Потому что у каждого есть хотя бы один знакомый, у которого, как минимум, был обыск по политическим причинам.
Юлия Валерьевна закивала из тени.
— Несомненно, группы риска есть, — сказала она. — И они будут. И у них будут проводить обыски. Но прежде всего — с целью контроля. Чтобы люди знали — они под контролем. Чтобы запугать — нужно гораздо большее. Запугивание — сознательная система специальных действий, направленная именно на запугивание. Собирается группа и решает какую-то группу запугать.
— Мы можем говорить о том, что в Советском Союзе была система запугивания?
— Нет. Вы почему-то считаете, что именно власть решает, бояться людям или нет. Я бы сказала, что общество стало запугиваться. У репрессий советской власти были вполне определённые цели. Поначалу речь шла об установлении тотального контроля и укреплении своего положения. Не страх был целью правительства.
Конечно, репрессии* напугали, но затем пошёл процесс взаимного запугивания: это не телефонный разговор, не рассказывай анекдоты, закрой рот, говори так, не говори так — всё это стало подниматься снизу, а не сверху. Затем, после 34-го года, сотрудники репрессивного аппарата стали злоупотреблять своим положением и закрываться: у них появились ведомственные дома, ведомственные дворники, ведомственные поликлиники. Они стали превращаться в закрытую группу. А вот закрытые группы — они и правда пугают.
— Так у нас до сих пор существуют очень закрытые группы, — заметила я. — Например, ФСБ.
— Не валите все закрытые группы в одну кучу. Спецслужбы — закрытые. Но не только у нас. Давайте вернёмся к нашим шаманам, — тут Юлия Валерьевна снова вышла из тени и засияла в свете лампы. — Там всегда был старейшина, к которому можно было обратиться, пожаловаться, который всегда получал лучший кусок. Но был ещё какой-то жрец, которого вообще видели только по большим праздникам или несчастьям. Если бы он был доступен, то лишился бы социальной силы.
Я мысленно хотела переместить леопардовую шкуру моего участкового на директора ФСБ, но вдруг поняла, что не помню, как он выглядит.
— Если вернуться к ФСБ, — продолжила Юлия Валерьевна, вдруг снова оказавшись в тени. — Представьте, что система не закрыта, а открыта. Как она будет выполнять свои функции? Это система разведки, это система выявления скрытого. Конечно, она сама должна быть закрытой, чтобы эффективно работать.
— Так контролирующим группам выгодно или невыгодно, чтобы их боялись?
— Если я контролирующая группа, то мне не выгодно, чтобы меня боялись, потому что мне выгодно, чтобы, если я приду с обыском, я что-то нашла. А если меня будут бояться и я приду с обыском, то ко мне подготовятся хорошенько. Но страхов вокруг системы исполнения наказаний возникает много. Как и вокруг любой теневой системы. Потому что есть общество, а есть его тень. И такие вещи, как преступления, наказания, розыск, — они теневые и нас будоражат.
— В каких случаях страх человека перед системой оправдан? Помимо тех случаев, когда очевидно, что он совершил преступление, — спросила я.
— Нормально — проявлять осторожность, — сказала Юлия Валерьевна. — Нормально — чувствовать себя неловко, если к тебе в дверь постучали люди в форме. Страх становится чрезмерным, если он мешает вам жить. Если говорить об индивидуальной работе, то, чтобы такой страх развеять, человеку нужно его осознать, понять его причины. Если он от этого меньше не становится — нужно обратиться к психологу, поговорить с кем-то старшим, кому доверяешь. Если говорить об обществе в целом, то страх уходит, если правоохранительные органы становятся более открытыми и доступными, если меняется их образ в культуре.
Участковый Александр Михайлович неловко помахал мне шаманским жезлом из танзанийского троллейбуса.
Мы замолчали. Казалось, что тема исчерпана. Но меня внутри всё подзуживало Юлию Валерьевну как-нибудь дожать. Меня — бывшего политического журналиста и человека, у которого участковый шарится по соседям, — беспокоило то, что со слов психолога ФСИН выходило, будто не так уж всё страшно.
— Подождите, — сказала, наконец, я. — Большое количество людей работают в государственных учреждениях. И мы знаем, что в стране коррупция. Когда я говорила с женщиной из ФСИН, она мне сказала, что про коррупцию ничего не расскажет, потому что её «либо посадят, либо убьют». Разве страх не культивируется в обществе? Разве сама система не работает таким образом, что все повязаны участием и соучастием в коррупции и других преступлениях?
— Я верю в личную свободу человека, — сказала Юлия Валерьевна очень твёрдо. — И я знаю, что там, где есть слово «коррупция», в тени есть и слово «алчность». Когда мне люди говорят: «Ну, если ещё и не брать, что ж теперь — бедно жить?» Я отвечаю: «Да». А не хочешь жить бедно — ну так живи богато, выбери другую профессию. А если ты воспитательница в детском саду и кладёшь себе в карман, потому что только так родители могут быть уверены, что их ребёнку вытрут сопли, то это уже вопрос личный к воспитательнице. Вопрос коррупции — это вопрос личной свободы. Даже в очень тяжёлой системе можно остаться свободным человеком. Вопрос — зачем ты в эту систему пришёл и что ты туда принёс. Как поёт Борис Гребенщиков: «Вавилон никогда не был властен над тобой». Если, конечно, ты сам ему не продаёшься.
— Слушайте, ну всё равно, ну страшно же обращаться** в полицию, страшно идти к участковому… — настаивала я.
Юлия Валерьевна стремительно вышла из тени. Вдруг оказалось, что вид у неё очень грозный.
— А что касается того, что некоторые оппозиционные журналисты боятся участкового, то я считаю, что это уже полная глупость. И оппозиционный журналист должен взять себя в руки и понять, что полицейский защищает одинаково… плохо любого человека! Потому что у него в принципе не очень много ресурсов для того, чтобы вам помочь. А людям, которые говорят, что менты все уроды и твари, я обычно говорю: «Давайте будем это менять. Давайте своих сыновей отдавать учиться в Академию ФСИН, в институт МВД». «Нет, — говорят люди. — Пусть туда идут всякие недоумки».
— Ладно, — сказала я кисло.
Мы попрощались.
И только после, уже поедая биойогурт, я вдруг подумала, что сила страха и правда работают удивительным образом — иначе как я вообще нашла себе психолога из ФСИН.
*По данным Левада-Центра на ноябрь 2017 года, массовых репрессий теперь боятся только 3 % опрошенных. Для сравнения: в 89-м году таких людей было 11 %.
**Согласно опросу Левада-Центра, который был проведён в октябре 2017 года, довольны работой полиции в своём городе 11 % россиян, а недовольны — 10 %. Ещё 35 % — скорее довольны и 24 % — скорее недовольны. Совсем недовольными были 10 %, а остальные (20 %) затруднились ответить. Среди опрошенных 12 % обращались в полицию за последние два года и 75 % — не обращались. Из тех, кто в полицию обратился, 25 % сказали, что их обращение было фактически проигнорировано. Остальные цифры можно смотреть здесь.