В марте, незадолго до объявления нерабочих дней, автор самиздата легла в психиатрическую лечебницу и почти сразу оказалась в режиме двойной изоляции, когда больница попала под карантин. Как выжить, когда в твоё отделение на фоне массовой паники хлынул поток людей с обострениями психических заболеваний, введён полный запрет на визиты родственников, сломан телевизор и конфискован телефон и никто не хочет слушать, что ты не должна быть здесь, рассказывает Рита Бондарь.
Первый канал, Италия, тысячи погибших, огромные процессии с катафалками, сжигание трупов, тотальный карантин, пустые улицы. Какой-то довольно молодой мужчина на экране звонит своим родственникам, чтобы сказать, что он умирает, и попрощаться. Потом Первый канал показывает Мадрид. Пустые улицы центра, переполненные больницы, горы мусора.
В женском отделении психиатрической больницы на улице Потешной к такому зрелищу не был готов никто. Телевизор не работал очень давно, посещения запретили неделю назад, некоторые лежали уже месяцами и даже не слышали о коронавирусе, когда поступали сюда. Другие знали только то, что им успели рассказать за две минуты по телефону родные.
Почти половина пациенток — старше шестидесяти, и в случае попадания в стационар заражённого человека это отделение превратится в чумной барак. «А что это за корова-вирус?» — спрашивает меня Людмила, 60-летняя постоянная посетительница этих мест. Я не знаю, что ей ответить. Её большие чёрные глаза выдают страх.
Почти за три недели до этого, вечером десятого марта, я вхожу в приёмное отделение психиатрической клинической больницы № 4 им. П. Б. Ганнушкина на Потешной, 3. В кабинете врача-психиатра долго и убедительно рассказываю о том, что хочу покончить с собой и как именно буду это делать. У меня отнимают телефон и всё, что было в карманах. Спрашивают, где я работаю. «Журналистка», — отвечаю коротко.
Ванна, стол, стул, скамейка, шкаф с гигиеническими принадлежностями, унитаз, весы. Я сижу в ванне абсолютно голая, санитарка, стоящая надо мной, не разрешает мне трогать себя руками. Она говорит, что будет мыть меня сама, и достаёт из шкафчика огромный флакон со странной зелёной жижей — стало быть, шампунь. Потом санитарка приказывает мне встать и выдаёт полотенце.
В кабинет входит врач и просит повернуться несколько раз. Долго рассматривает моё голое тело на предмет порезов и следов от потушенных окурков, потом с довольным лицом говорит «чистая!» и уходит. На меня надевают халат, голубой в белую ромашку, один из тысячи таких, хранящихся здесь ещё с советских времен. В кабинет заходит крепкий молодой санитар. «Отведите её и уложите сейчас, да, мест нет, мы знаем, ничего страшного, эта вроде нормальная».
Я прошу дать мне сходить в туалет, но санитар отказывается выходить и просто смотрит на меня в упор. «Потерплю», — думаю я и сдаюсь. Санитар берёт меня под руку и отводит к лифту, который поднимает нас в отделение № 16. Процедура приёма окончена.
Так здесь встречают каждого пациента. После приёма идёт обязательная укладка в палату № 1.
Первая ночь, на часах около трёх, у дверного проёма палаты № 1 над чем-то громко смеются две санитарки. Их голоса разносятся по всей палате, несмотря на то, что большинство пациенток в это время уже спят. Санитарки обсуждают, как одна их коллега в прошлом месяце украла из больницы воду «Нарзан», которую государство выделило для этого отделения, после чего их разговор мягко перетекает на воровство прокладок и подгузников для взрослых.
Воздух пахнет мочой, экскрементами и старческим потом, посреди палаты стоит огромный ночной горшок. От громких разговоров санитарок просыпается 80-летняя старушка Белла. Она открывает глаза, ошарашенно оглядывается вокруг и начинает истошно кричать. Белла зовёт некую Нину, жалуется ей на то, что здесь её убивают, просит забрать её отсюда поскорее. Никакой Нины в отделении нет. К Белле подбегают санитарки, кричат на неё матом, перекидываются парой слов между собой, и в какой-то момент одна из них говорит: «Если я сейчас её пиздану, на ней же синяки останутся, придётся объясняться перед администрацией. А так пизданула бы с радостью». Беллу кое-как укладывают обратно в койку.
Белла вообще очень тревожная пациентка — наверное самая тревожная из всех, что лежат здесь. Любое резкое слово, а особенно матерное, вызывает у неё новый приступ бреда и истерики. Белла кричит еженощно как по расписанию — каждый раз после полуночи её вопли разносятся по всему отделению. Она не понимает, где находится, не может передвигаться самостоятельно и постоянно спит. Спит не потому, что ей так хочется, а потому, что так приказывают санитарки. Любые хождения Беллы и прочих пациенток палаты № 1 в туалет или к кулеру воспринимаются работницами отделения в штыки.
Следом за Беллой просыпается ещё одна пациентка. И ещё одна. И ещё. В конечном счёте от воплей Беллы и ругательств санитарок не спит уже вся палата. Не сплю и я. Громким рыком санитарки приказывают всем засыпать, хотя делать это становится совершенно невозможным даже под конской дозой транквилизаторов, ведь крики Беллы и матерная ругань санитарок, а также их громкая болтовня продолжаются ещё час или два. В семь утра — обязательный подъём и завтрак. Не высыпается никто.
Семь утра, подъём. После подъёма нужно обязательно заправить постель и потом уже ложиться спать обратно на эту заправленную постель, завернувшись в свой потёртый халат и укрывшись парой казённых полотенец, иначе — выговор при всём отделении.
Меня уже успели перевести в палату № 3, которая выделена специально для «нормальных». То есть для тех, кто не устраивает истерики каждую ночь, не прокусывает запястья и не мастурбирует в туалете на виду у всех. Остальные палаты предназначены для «проблемных».
Девять утра, завтрак. Вереница женщин в голубых халатиках в белую ромашку двигается в сторону столовой. Из первой палаты начинают по одной вывозить пожилых, которые с трудом могут передвигаться самостоятельно. Таких здесь — примерно половина отделения. После завтрака, обеда и ужина к кабинету медсестры выстраивается длинная очередь «на таблетки». Мне делают инъекции феназепама, после которых невозможно ни ходить, ни говорить, ни даже думать.
Одиннадцать утра, второй завтрак: компот из шиповника и яблоко. Анфиса, женщина семидесяти восьми лет, уже лишилась практически всех зубов, грызть яблоко ей просто нечем. На просьбы Анфисы дать ей пюре санитарка сухо отрезает: «Жри что дают». Анфиса грустно смотрит на яблоко и выпивает компот. Потом встаёт, старчески трясёт рукой и кричит на всю столовую: «Я ветеран труда! Как вы смеете кормить меня таким образом? Дочка хотела отобрать у меня квартиру и отправила сюда, а вы надо мной ещё и издеваетесь!» Так Анфиса кричит весь второй завтрак, и так она будет кричать всё время, когда ей что-нибудь не понравится в распорядке дня и правилах этой больницы.
Анфису здесь боятся все. У неё косоглазие, хромота и железный характер, она труженица тыла, влюблённая в коммунизм, и глубоко православная женщина. Когда Анфису привезли в отделение, с её шеи сорвали крестик и сняли платок с головы: такие правила. Несколько дней подряд Анфиса повязывала голову полотенцем, чем выводила из себя санитарок. Однажды дочь Анфисы всё же передала матери платок, и с тех пор Анфиса не снимала его. Это было огромным исключением из правил.
Правил в психиатрической больнице существует великое множество. Нельзя сидеть вдвоём на одной койке, сидеть на скамейках у кабинета врача, сидеть на полу тоже нельзя. Нельзя сидеть на скамейке в коридоре, подогнув под себя ноги. Нельзя сидеть на подоконнике. Нельзя хранить личные вещи на тумбочке — только внутри неё. Нельзя ходить без носков, даже в жаркое время года. Нельзя выходить из палаты в ночнушке, нельзя пользоваться дезодорантом. Нельзя стричь ногти на руках самостоятельно, на ногах — можно.
Моя соседка по палате Елена — работница салона красоты. Ей около тридцати пяти, у неё длинные чёрные волосы и интеллигентное лицо. Она попала сюда за три дня до меня после ночной пьянки, когда случайно, по её словам, смешала егермейстер с таблетками. Она делает желающим эпиляцию, массаж и стрижёт, и даже в условиях полного запрета всего, включая массажное масло, Лена нашла выход из положения.
Заменителем массажного масла стал маргарин, смешанный со сливочным маслом, который подают на завтрак в маленьких ванночках; заменителем инструментов для депиляции — нитки, которые Лена надёргала из штор в больнице. Нитки связывались особенным образом, чтобы ими можно было вырывать волосы, ну а маргарин размазывался по спинам пациенток, потом от жары и пота прокисал и начинал дико вонять. Так в нашей третьей палате появился собственный спа-салон.
Лена записывала к себе на приём всех желающих, в нашу палату приходили «гости», выстраиваясь в огромные очереди. Иногда Лена с уставшим видом говорила, что она «всё», и тогда грустные женщины ждали следующего дня, чтобы удалить волосы на ногах или размять конечности. От санитарок всё происходящее тщательно скрывалось, и только иногда они интересовались, что за зловоние распространяется по нашей палате каждый день.
Утро 12 марта. От пронзительного крика в коридоре женщины потихоньку просыпаются и выходят из своих палат. Санитарки выглядят не как обычно. Если раньше они носились по отделению, бодро раздавая приказы пациентам и друг другу, то сейчас тревожно шушукаются между собой, и никто из пациенток не может понять, что происходит. Скоро становится ясно, что запретили прогулки и посещения, и теперь нам будут приходить только передачки, и то из-за закрытой железной двери стационара.
В воздухе пахнет унынием. Телевизор не работает, никто не понимает, почему посещения запретили и почему прогулок больше не будет. В какой-то момент санитарка произносит слово «карантин» — и становится ясно, что происходящее связано с коронавирусом. Но что происходит на самом деле, какая статистика и что за окном, никто не знает.
Наши телефоны хранятся в ящике на наблюдательном посту за закрытой дверью, и брать их по собственному желанию нельзя — звонки строго по расписанию. Телевизор сломан, общение с санитарками сводится к односложным вопросам и ответам. Никакой конкретики, остаются звонки.
Наблюдательный пост, санитарка, сидящая на стуле, стационарный телефон и живая очередь к нему, изнывающая от информационного голодания. Очередь тянется, кажется, бесконечно. Галина, толстая женщина лет пятидесяти, всё никак не может набрать номер своей подруги. Люди в очереди начинают кричать на Галину, пытаясь прорваться в кабинет, санитарка кричит на всех и угрожает, что сейчас звонить не будет никто. Кто-то начинает плакать, кто-то визжит и требует пройти вперёд — пахнет дракой. Так продолжается несколько дней подряд, и становится ясно: с этой живой очередью нужно что-то делать.
Я говорю об этом с Виторией, моей соседкой по палате. Витории 19 лет, у неё модельная внешность и героиновая зависимость. Впрочем, если Витория захочет упороться, она сможет сделать это даже парацетамолом. Вита настолько мастерски умеет скрывать своё наркотическое опьянение, что однажды попросила передать ей марку ЛСД в больницу — и никто из санитарок не заметил, что с ней что-то не то. Перед тем как попасть сюда, Вита съела 20 таблеток феназепама и чуть было не умерла. Очнулась уже в первой палате.
Витория лежит в этой больнице уже во второй раз, в общей сложности она провела в этих стенах два с половиной месяца. Уже дважды через суд пыталась выписаться из больницы, так как выписаться по своему желанию не может никто, даже тот, кто лёг сюда добровольно. Такой вид госпитализации называется добровольно-принудительным. Процедура проста: за человеком выезжают санитары, заставляют его подписать согласие на госпитализацию, и в случае отказа обращаются в суд. Пятиминутное заседание, бесплатный адвокат, заключение комиссии врачей-психиатров — и больше не требуется подписывать никаких бумаг, так как суд признаёт право больницы на госпитализацию. Так происходит в 95 % случаев, если у человека нет денег на хорошего адвоката. Ну а деньги в этих краях не водятся.
«Что мы будем делать с этими звонками?» — спрашивает меня Настя. «Попытаемся контролировать всё самостоятельно», — отвечаю я. Насте 20 лет, полтора месяца назад она съела 60 таблеток феназепама и очнулась уже в реанимации. Настя, как и Вита, дважды пыталась отстоять в суде своё право не находиться здесь и так же дважды провалилась. Она не может дозвониться до матери уже третий день.
После короткого совещания в третьей палате принято решение: надо организовать запись на звонки, иначе звонить не будет никто. Мы берём блокнот, ручку, выходим в коридор и объявляем: отныне с семи утра и до четырёх часов дня третья палата превращается не только в спа-салон, но и в место, куда можно прийти и встать в очередь заранее. Первая желающая приходит в нашу палату к шести утра. И ещё одна. И ещё. Так продолжается до четырёх часов дня, и теперь наш эксперимент должен состояться. Я, как часовой, стою у наблюдательного поста, регулируя ход очереди с блокнотом в руке, Витория и Настя носятся по отделению, разыскивая записавшихся людей. В списке — 21 человек, времени — час. Очередь пошла. За час нам удаётся пропустить всех, и даже остаётся запас времени для тех, кто с первой попытки не дозвонился до родственников и друзей. Раньше позвонить удавалось лишь пяти или десяти пациенткам.
Санитарка, узнавшая о том, что мы затеяли, покрывает меня трёхэтажным матом. «Не положена никакая самодеятельность!» — заявляет она мне и уходит. Больные «стартапом» довольны и всячески благодарят нас за участие. Гнев санитарок по поводу самоорганизации постепенно сменяется на милость. Эксперимент удался.
Девятнадцатое марта, день. Мы смотрим в окно, забранное мелкой железной решёткой. «Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда?» — спрашивает меня Витория. Я отвечаю, что куплю маленькую бутылку водки, включу Янку Дягилеву и пойду гулять по улицам Москвы. Витория говорит, что в таком случае мы пойдём гулять вдвоём, зайдём в «Зинзивер» и ещё в миллион баров и никогда не будем больше ночевать дома. До выписки остаётся две недели.
Гулять тут можно по-разному. Можно считать квадратики кафеля, неспешно лавируя между такими же гуляющими пациентами, чтобы в конце маршрута, у кабинета медсестры, сделать резкий разворот и пойти обратно. Можно ходить спортивным шагом, чтобы хоть как-то покрыть недостаток физической активности.
Из развлечений мне доступно только тайное ведение дневника. Санитарки, знающие, что я журналистка, с недоверием относятся к расспросам. Тетрадь и ручку на ночь приходится прятать под матрас: единственное место, которое не проверяют. Но фиксировать происходящее всё равно невероятно тяжело. Однажды, после инъекции феназепама, я решила взять интервью у пациентки из другой палаты, которая, по её словам, работала медицинской сестрой во Вторую чеченскую войну. Интервью произошло следующим образом.
— Привет, Соня, как дела?
— Хорошо!
— …
— ...
— Лучше, чем в Чечне?
Кажется, дневник получается не очень.
Запрет на посещения возрождает в нашем отделении традицию личной переписки от руки. Настя писала своей маме, подолгу умоляя санитарок передать маме письмо, когда та приедет с передачкой. Потом ей пришёл ответ, и тогда она рыдала, по многу раз перечитывая письмо.
Татьяна, приземистая женщина лет сорока, со стрижкой под горшок, маленькими влажными глазами и интеллектом семилетнего ребёнка, ежедневно просила меня писать письма двум её дочерям. За письмами никто не приходил. Никто из пациенток даже не знал, есть ли у Татьяны на самом деле дочери и маленький сын, но она настолько правдоподобно рыдала, держа в руках листочек с письмом, что сомнений, кажется, ни у кого не оставалось. Каждый мой день начинался с того, что Таня приходила ко мне в палату и спрашивала: «Есть листик? Ручка? Да? Тогда пиши. Значит, так. „Милая моя доченька, я очень по тебе тут скучаю. Когда ты приедешь? Твоя мама тебя очень любит“».
В какой-то момент письма Тани вслед за мной стало писать всё отделение. Таня не была неграмотной и могла бы писать сама, но никогда не делала этого. Потом письмо складывалось в несколько раз и помещалось в её ладошку. С этим письмом в ладошке Таня дежурила у входной двери до самого вечера, и после очередных 12 часов ожидания всё отделение шло унимать Танины слёзы. Целую неделю это повторялось изо дня в день, превращаясь в рутину, но всё изменилось, когда вечером 19 марта до нашего отделения наконец дошёл электрик.
Электрик какое-то время возился с телевизором, и вот картинка на экране начинает показывать странные вещи. Первый канал, Италия, тысячи погибших, Ломбардия превращается в эпицентр заражения, плачущие врачи и медсёстры, лежащие прямо на полу в коридорах больниц.
Мэры итальянских городов по очереди записывают эмоциональные обращения к жителям. Один из них говорит: «Мы слышали, вы собираетесь устраивать вечеринки в честь выпускного. Мы отправим к вам полицию с огнемётами». Другой мэр, молодая женщина, истерично кричит с экрана: «Неужели у ваших собак расслабление сфинктера, что вы выгуливаете их по десять раз в день? Почему вы постоянно бегаете за сигаретами? Зачем вы ходите в салоны красоты? Да, у вас будет идеальная причёска и депиляция, вы будете очень красивыми, но — мёртвыми».
Среди пожилой части «населения» больницы медленно распространяется паника.
«А что это за корова-вирус?» — спрашивает меня Людмила, 60-летняя постоянная посетительница этих мест. Я не знаю, что ей ответить. Паника сменяется унынием, уныние — паникой.
Теперь каждый вечер перед телевизором собирается всё отделение, скамеек не хватает на всех, многие стоят. Все ждут новых сведений о коронавирусе в России. Первый канал даёт информацию о распространении вируса по территории РФ очень сдержанно, и никто не понимает, что же происходит на самом деле.
Вечер следующего дня, отделение захлёстывает волна новых поступлений. Почти все — «острые» и пенсионного возраста. У санитарок истерика. Мы постепенно узнаём, что отделение закрывают. По каким причинам — неизвестно, но ходят слухи, что это связано с коронавирусом. С чем связано такое обильное поступление людей из группы риска — непонятно, но с каждой новой пациенткой санитарки сатанеют всё сильнее и сильнее. «Ну куда ещё? Куда ещё-то? Вы посмотрите на них, они же еле на ногах держатся!» — кричит на санитаров, привезших в наше отделение 85-летнюю старушку с непонятным расстройством, одна из наших медработниц. Санитары в ответ только пожимают плечами — такой приказ от начальства. Телевизор снова ломается.
Утро 23 марта, палата № 3 набита людьми. Все хотят записаться на звонок. Осатаневшие санитарки носятся по отделению, раздают друг другу приказы, кричат на пациентов, таскают воду к кулерам. В воздухе повисло какое-то небывалое напряжение. Пожилых пациенток становится всё больше и больше, кажется, что, пока в Ломбардии наполняются инфекционки, в России наполняются психиатрические больницы. Каждый день по нескольку раз нам меряют температуру.
Я, Вита и Настя по обыкновению пытаемся вести очередь. Записавшихся — 35 человек, времени — час. Становится ясно, что на всех не хватит и надо что-то делать. Просьбы раздать мобильные телефоны или увеличить время для звонков ни к чему не приводят: такие правила, и всё тут. Договариваемся пустить не успевших на следующий день первыми. Вопрос, кажется, улажен, но в очереди снова ссоры. Не получается пропустить даже 15 человек, женщины злятся. То ли на санитарок, то ли на нас — неизвестно. Я понимаю, что не справляюсь. На помощь приходит инициативная Татьяна, которая и в мирное время любила командовать. Она ведёт очередь как капризный ребенок, то и дело срываясь на крик. Сил ни у кого больше нет, новостей тоже нет, дозвониться до близких становится нереальным. Паника доходит до предела.
Никто не знает, что происходит за стенами этой больницы. Родственники, с которыми с трудом удаётся связаться за две минуты выделенного времени, очень сухо описывают ситуацию. «Всё очень плохо», — слышим мы каждый день от санитарок и родных. Насколько плохо, никто не знает, но уныние, страх и скука от изоляции побуждают пациенток вытворять невероятные вещи.
Татьяна целый день кричит слова какой-то попсовой песни и танцует, задирая халат до пупка. Санитарки бесятся и кричат на Татьяну. Ольга, новопоступившая пациентка с шизофренией, постоянно мастурбирует в туалете. Галина подмывается в общей раковине, вместо того чтобы делать это в биде. Белла пытается позвонить родным с рулона туалетной бумаги. Все эти действия вызывают у санитарок мат и крики, больница вопит с утра до вечера. «Это просто ёбаный улей», — говорит мне Настя, которая, как и все остальные, не может выспаться уже третьи сутки.
Новости уходят, новости приходят. Телевизор снова починили, и теперь мы знаем, что в Москве объявлен карантин, закрыты все кафе, рестораны, кинотеатры и парки. Православная коммунистка Анфиса, ребёнком заставшая Вторую мировую, говорит, что это — война. «Это — вирус», — пытаюсь я возразить. Анфиса не слушает.
Так, в суматохе, криках и панике, проходит ещё какое-то количество дней. Галина продолжает мыть задницу в раковине, в которой я раньше мыла голову, Ольга продолжает мастурбировать на виду у всех и бросаться на пациентов, Татьяна поёт «Я пчела, ты — пчеловод, а мы любим мёд», задирая ноги так, что при желании можно рассмотреть её промежность. Белла умоляет меня позвонить её родным с рулона туалетной бумаги. По телевизору каждый день двенадцать часов подряд играет Муз-ТВ, вечером — новости о коронавирусе. Татьяна включает Муз-ТВ на полную громкость, яростно защищая своё право петь и танцевать. Становится ясно, что со сломанным телевизором было лучше. По крайней мере, тише.
Обязанность вести очередь поначалу взяла на себя Татьяна, а потом подхватили другие пациенты. За 23 дня, что я провела на Потешной, 3, на посту «менеджера по звонкам» успели смениться трое. До того как это вошло в традицию, нам с Настей и Виторией приходилось каждый день просыпаться в семь утра, чтобы записывать первых прибывших.
«Мы больше не справляемся», — говорит мне Настя, глядя вокруг. У Насти огромные синяки под глазами, она постоянно зевает и иногда плачет. В коридоре слышится очередной вопль санитарки, мы вздрагиваем. «У неё температура! Она кашляет! Тридцать семь и пять! Нас всех сейчас здесь закроют!» Это кашляет новая поступившая.
Я и не должна справляться, меня вообще не должно было быть здесь. Я вспоминаю день, когда пришла в редакцию с предложением лечь в больницу и написать об этом статью. Мой редактор отговаривал меня полчаса подряд, и он оказался прав. Он был прав каждый из 23 дней, которые я провела здесь.
Чтобы попасть в больницу, пришлось придумывать и долго рассказывать врачам байки о суицидальных наклонностях, тяжёлой депрессии и панических атаках. Через два дня больница закрылась на карантин. Ещё через десять дней я начала рваться наружу.
Каждый день, начиная с 23 марта, я поджидала врача у её кабинета, и каждый раз санитарки мешали мне поговорить с ней. Потом врач объявилась и сказала, что не может выписать меня, даже с учётом того, что я легла сюда совершенно добровольно. Пришлось звонить родителям и просить уже их позвонить врачу и настоять на выписке, несмотря на моё совершеннолетие, дееспособность и добровольный приход сюда.
Буквально за несколько дней до выписки правительство объявило нерабочие дни. К этому моменту больница полностью набилась пенсионерками, и, несмотря на закрытие отделения, в день их привозили по два-три человека. Такой приток старушек вызывал у санитарок приступы истерики, и вот они сами уже больше походили на пациентов стационара, чем на медицинских работниц. Санитарка Анна кричала на всех подряд при любом удобном случае, будь то незаправленная постель или случайная встреча с ней в коридоре. У Анны тряслись руки. Медсестра Анжела, единственная, кто лояльно относился к нам, позволяя делать какие-то вещи вроде внеурочного похода в душ или поедания передачек за пределами столовой, и та начала покрикивать.
Четвёртого апреля мне удалось добиться выписки. Настя и Витория выписались за неделю до того. Чтобы отпустить их домой, больница созвала комиссию врачей-психиатров. Комиссия приняла решение, что они готовы начать снова жить нормальной жизнью. Только никакой нормальной жизни даже за стенами отделения уже давно нет. Все остальные выписывались постепенно, освобождая место новым прибывшим. Татьяне предстояло лежать здесь до лета.