Проект «Остарбайтеры» — многосерийный документальный подкаст о людях, угнанных нацистами в Германию на принудительные работы в годы Второй мировой.
В Германии их называли «Die Ostarbeiter» — дословно «восточные рабочие», для краткости часто сокращали в односложное «ост». Когда Третий рейх почувствовал нехватку рабочей силы, немцы начали облавы на оккупированных территориях. Под них попадали все, кто не был эвакуирован, мобилизован в Красную армию или просто не успел убежать, — в основном девушки, женщины и подростки. Их грузили в товарняки, привозили в Германию и там уже распределяли: кого-то в поле, кого-то на фабрику, кого-то в домашнюю прислугу.
На сайте проекта вышел третий дополнительный эпизод из пакета историй об опыте принудительных работ в Германии, пересыльных, трудовых и концентрационных лагерях, жизни в немецком селе и отношениях с немцами на фоне приближения Красной армии.
Тридцать первого января мы выпустим третий и заключительный эпизод подкаста — про освобождение, возвращение на родину и полвека молчания остов. А пока самиздат публикует полные расшифровки всех сольных историй второго эпизода: о том, как люди становились невозвращенцами, об опыте выживания в концлагере Маутхаузен и необыкновенной находчивости и жизнелюбии девушки, не желающей усердствовать на принудительных работах в поле.Зинаида Ва́лихова родилась в 1924 году в крымском городе Са́ки. Отец был нормировщиком, мать работала в грязелечебнице. В ноябре 1941 года немцы заняли Крым.
«Когда зашли немцы, это была пехота. Они... им было очень трудно. Вот мы смотрели, как они ходили по улицам, они буквально голодали. Я никогда не забуду: мамочка стоит, значит, печёт пирожки…. А двери у нас так — немного открыты, как-то заходит немецкий солдат, садится на скамейку у двери. И сидит без движения и смотрит — только смотрит. Мама пожарила пирожки, поставила на стол — мы должны кушать. И вот он смотрит, с такой жадностью на эти пирожки. И вы знаете, мама не могла покушать, чтоб не дать ему…»
Осенью 1942 года немцы с помощью русских полицаев начали набивать остарбайтерами эшелоны. Зинаиду арестовали 7 сентября. Две недели спустя она попала в Германию. Зинаиду поселили в рабочий лагерь города Гладбек и отправили на стекольную фабрику. Сначала она грузила бутылки, потом встала за конвейер. На фабрике работниц не обижали, но в лагере кормили скудно, а надзиратели были жестоки. Однажды Зинаиду ударили по лицу лишь за то, что она разговаривала через забор с парнем из мужской зоны.
Осенью 1944 года Зинаиду перевели на ферму, ухаживать за свиньями. Для многих остов эта работа была почти спасением. В деревне лучше кормили и относились человечнее.
В марте 1945 года их освободили американцы. Зинаида попала в лагерь для репатриантов из всех стран и там помогала составлять карточки на советских граждан. В лагере она познакомилась со своим будущим мужем, сотрудником союзной администрации из Голландии.
Они поженились в Амстердаме в июне 1946 года. Вскоре у них родилась дочь Маша. Семья мужа приняла Зинаиду хорошо, и она отказалась от репатриации в СССР. Она получила голландское гражданство — таких невозвращенцев были тысячи.
В 1958 году она получила советскую визу и поехала на родину, в Крым, чтобы увидеться с родителями. Её никто не обвинял в предательстве. Позже она неоднократно ездила в СССР уже вместе с мужем.Вот как они познакомились.
«Вот когда встретила своего мужа, это была любовь с первого взгляда. Вот, мы увидели… увидели друг друга, ни слова не было сказано...
Ирина Щербакова: А когда это было?
Зинаида Валихова: ...Уже было решено. А нас как раз освободили американцы, и на одном сборном пункте, в Германии, собирали все освобождённые нации. И нас, значит, так. Американский комендант, в общем, обратился к некоторым, что вот: „Вы — русские?“ — „Да“. — „У нас есть комната по регистрации прибывших этих новых освобождённых русских, украинцев — во всяком случае, советских людей, их нужно регистрировать, давать им карточки на питание“. Другие нации там у бельгийцев... — у них была своя конторка, у французов, эти, даже датчане были, итальянцы были.
И когда американцы, значит, уже освободили эту территорию, то они собирали этих людей, мы знали, куда можно пройти, и там, значит, этими грузовиками нас привозили в этот сборный пункт — бывшая, значит, тюрьма — и давали эти карточки, чтоб покушать...
Вот. А карточки, были они составлены на английском языке. Э-э двадцать два вопроса. Я немецкий понимала, английский не понимала. И вот, значит... А моего мужа попросил американец, там несколько голландцев было сразу, он говорит: „Знаете что, вот вы идите в русскую контору и объясните им, что эти вопросы значат. Они будут переводить на русский язык“. Нам дали эти самые карточки, мы зашли в эту конторку.
И вот он заходит, этот, с этой карточкой в руках. По-немецки, значит, обращается, здоровается и говорит: „Меня американский комендант сюда прислал, чтобы я вам объяснил, что значат эти вопросы“. И вот он, когда зашёл с этой карточкой и поздоровался, и увидел меня, а я его, я пропала. Вот как это бывает? Как будто провалилась в землю. И я никого больше вокруг себя не видела — только его.
Ему было двадцать девять, а мне было двадцать. И вот он, значит, объяснил, что эти вопросы значат. Мы перевели на русский язык, и таким путём я, значит, проработала три дня, а потом заболела, значит. Но в это время он, значит, проверяет их всех. И нашёл мою карточку, а там написано, что „согласно возраста этому человеку должно быть двадцать... девяносто два года“. (Смеются.) А вопрос: „Был ли военнопленным?“ — написано: „Да“. И вот он думает про себя: ну как же так? Человеку девяносто два года, и он был военнопленным — такого же быть не может. Он не мог понять: мужчина ли это, или женщина, я пишу своей рукой эти, ответы. А даже если по-русски понимаешь, не всегда прочтёшь другой почерк, а для него тем более.
И вот я лежу, значит, в своей камере — ангина, сильная температура, и вот он приходит и говорит: „Вы знаете, вы извините, что я вас беспокою, но вот здесь не сходится: возраст — и "военнопленный"“. А я читаю и говорю: „Ой, — я говорю, — я ошиблась: это женщина, старушка“. Когда немцы отступали из Украины, они брали население с собой. Ну, и там попа… попала старуха туда тоже, ей было девяносто два года.
А потом, когда я ему объяснила, он сидит-сидит — и говорит (а я уже чувствую, понимаете, это уже... это ж известно уже...), и он говорит: „Вы знаете, что южная часть Голландии была полгода тому назад "забрана", значит, американцами. Мы можем вернуться, голландцы, мы можем вернуться в южную часть страны, ожидая освобождения северной части Голландии, — он говорит, — или же американский комендант мне предложил с ним ехать дальше по Германии для регистрации, вот, освобождённых людей. Из концентрационных лагерей, этих вынужденных работ и так далее“. „Ну, — я говорю, — приятно для вас“. Он говорит: „Да, — говорит, — но жаль, — говорит, — оставлять здесь хороших друзей“. Я говорю: „Если, — говорю, — вы в состоянии, вы можете везде хороших друзей себе найти“. Он говорит: „(...?)“. Я, конечно, поняла сразу, но всё равно я спросила: „А кто это?“ Он говорит: „Это вы“.
И потом он, значит, после того мне говорит: „Поедемте со мной в Голландию“. И вы знаете, я так стремилась домой, я так хотела домой, к своим... И вот когда человека по-настоящему, как вот природа подразумевает, полюбишь, поедешь с ним. Поедешь с ним. И вот он меня когда спросил: „Поедете ли вы со мной?“ — мне так было стыдно, что я отвернулась к стенке и говорю: „Да“. Вот».
Анатолий Аркадьевич Чижик родился в 1925 году на окраине Харькова. Осенью сорок пятого в город вошли немцы. Под оккупацией многие горожане выменивали в соседних деревнях вещи на продукты. Так в марте 42 года Анатолий Аркадьевич и попал в облаву.
Его отправили в Берлин, на завод. Поначалу было терпимо, но потом завод начали бомбить союзники, бараки в трудовом лагере сгорели, рабочих переселили в землянки. Условия стали настолько невыносимы, что группа харьковских остарбайтеров решилась на побег. Почти всех поймали и отправили в тюрьму Александерплац.
Шрамы от пыток остались у Анатолия Аркадьевича на всю жизнь. Несколько месяцев спустя беглецов приговорили к работе на каменоломнях концлагеря Маутхаузен. «Лестница смерти» — так назывались ступени, по которым заключённые поднимали на своих спинах куски гранита из каменного карьера.
Остарбайтеры туда редко попадали. Лишь за особо тяжкую провинность. В трудовом лагере люди работали. В концентрационном — их уничтожали через труд. Крематории в Маутхаузене дымили круглосуточно.
За несколько дней до конца войны администрация лагеря пыталась заманить заключённых в шахты, чтобы взорвать их там и скрыть следы преступлений.
«Четвёртого или пятого мая выстроили опять нас на этом, на аппельплаце, и вышел старший лагеря, немец, громадный такой, Магнус был, такой крупный мужчина, единственный политический заключённый, который был нормальным там человеком. И говорит, что, мол, господа заключённые, имейте в виду, что движется Красная армия, что, значит, не исключена возможность того, что, ну, будет и бомбёжка, будут и стрелять, будет и канонада. „Мне поручило руководство СС, чтобы не было кровопролития, мы хотим спрятать вас в штольни, и вы там сможете переждать войну. Война близ… Конец войны близок, вот-вот, значит, не сегодня-завтра Красная армия будет здесь“. Ну, и он только сошёл со своей трибуны, тут рядом с трибуной выходит мужчина. Видно сразу, что это со стажем заключённый, худой, скелет, в полном смысле слова. И говорит: „Вы слышали только что, что господин Магнус вам сказал?“ — „Да, всё слышали“. — „Так вот, имейте в виду, что это провокация, что вас хотят поместить в штольни и взорвать. Там заложена взрывчатка, я это точно знаю, если надо будет, я могу подтвердить. Они хотят уничтожить следы одного вашего вида внешнего, чтобы вас никто, не дай Боже, не увидел, не сфотографировал, чтобы потомки не знали, где вы были, что с вами сделали“. Ну, короче говоря, никто не пошёл в тоннели. Разошлись по баракам, на работу уже не гнали. И буквально… это было четвёртого-пятого, а шестого мая на территорию лагеря въехали американские танки».
Человек, предупредивший остальных о взрывчатке, был советским разведчиком. Вскоре лагерь освободили американцы и через три недели передали советских граждан в распоряжение Красной армии. В фильтрационном лагере Анатолий Аркадьевич записался добровольцем: подавлять альпийские огневые точки эсэсовцев-смертников. Почти все его однополчане погибли. Он — выжил, вернулся в Харьков, получил образование, завёл семью.
Но кошмары лагеря Маутхаузен снились ему всю жизнь.
«Погрузили нас в эшелон в товарный, закрутили проволокой двери вагонов, и на следующий день очутились мы в Альпах, в Австрии. Двадцать шестого августа 44-го года я попал в концлагерь Маутхаузен. Присвоили лагерный номер: 91344, это на всю жизнь запомнилось, поместили в бараки и определили нас на работу.
Самое достопримечательное место было в Маутхаузене — каменные разработки и лестница маутхаузеновская. Сто восемьдесят шесть ступенек разновысокой величины, ну, разновысокие: ступенька одна — вот такая, другая — вот такая, третья — совсем вот такая. То есть человек должен всё время быть сосредоточенным на высоте ступеньки. А обязательно, поднимаясь из карьера, заключённому нужно было брать на спину, на плечо, камень, причём камень довольно объёмный, довольно большой.
Если ты возьмёшь меньший камень — тебя эсэсовец начнёт бить дубинками за то, что ты сачкуешь, что берёшь не тот камень, который тебе полагается. Что ты ж идёшь пока, пока ты идёшь — бери камень по своим силам, побольше. Вот. Ну, и ты идёшь с этим камнем, он тебя качает же, ты же уже всё равно, как тростиночка, уже ж тела на тебе нет совершенно, кости одни от этих баланд, от всего прочего. Часто бывало так, что человек то ли оступится, то ли наступит ногой не так, упадёт. И вот вся эта масса, которая за ним, он падает, катится по ступенькам — и сбивает, естественно, идущих за ним. И вот такая получается мала куча. Ну, и этого, естественно… тот, который устроил малу кучу, сразу же эсэсовцы… прибивают, достреливают его.
Через некоторое время, 19 октября 44-го года, очевидно, по мере наступления наших войск — к тому времени ж наши войска наступали довольно интенсивно, — начали заключённых подальше, в Альпы туда передвигать, чтобы они могли больше пользы, так сказать, принести, пока идёт наступление Красной армии. Ну и в очередной эшелон попал я, отправили нас в филиал Маутхаузена — Эбензее. Тоже в Альпах, тоже карьеры, тоже разработки, но в Альпах не добывали камень, а проходили тоннели, штольни. В этих тоннелях впоследствии предполагалось строительство заводов, авиационных или каких-то промышленных военных заводов.
Я работал на перфораторе. Это аппарат, который бурит шпуры, в которые потом закладывается взрывчатка, взрывается, и происходит отвал, да. И, значит, остальные заключённые подбирают руками, естественно, вручную, все эти камни, породу. Складируют на вагонетки, и на своих плечах, как бурлаки, вот идут, бичевой тянут эти вагонетки по рельсам наружу.
Ну, и был у меня инцидент такой, что… То же самое, вот сейчас он мне снится очень часто. Получилось так, что отключили электроэнергию, ну, вот в период налёта очередного авиации советской или английской, или американской. Ну, естественно, всё в темноте, все работы прекратились. Ну я так стоял… Ага, а перфоратор — это вот такая вот… тренога вот такая вот, как штатив у аппарата, и я облокотился вот так вот на него, ну и наверняка я заснул. Ну, отличился вот, ну… ну, человек всё время вот стоит вот, рапорты эти, а тебя трясёт, как я не знаю что.
И когда дали свет, когда включили электроэнергию, напряжение, а я стою. А эсэсовцы, которые охраняли, значит, один из них, значит, увидел это дело, что один же стоит, и никакого впечатления тебе. Подошёл ко мне, и прикладом автомата меня вот… в скулу врезал так, что я, естественно, перекинулся — и покатился с этой горы вниз туда. И я когда пришёл в себя, вижу такую картину, значит: горный мастер, это бергмейстер вернее, штайгер мы его называли… схватился с этим эсэсовцем врукопашную. Значит, борются они, это уже катаются вот таким клубком. Этот кричит… я слышу, этот кричит: „Я его учил, что ты с ним сделал, ты сволочь, такой-сякой, убирайся, я доложу начальству, что ты такой подонок“. Ну, в общем, короче говоря, из-за меня вот такое вот случилось.
Потом, значит, тут эсэсовцы куда-то, значит, его там оттащили, этот горный мастер подошёл ко мне, поднял меня. Я говорю: „Ничего, всё в порядке, всё нормально“. А сам, конечно, иду к этому самому… (смеётся) у меня руки дрожат. Ну, и только смену я отстоял, он мне написал освобождение, чтобы я пришёл в себя. Он мне написал так: „На неделю или меньше, в зависимости от состояния здоровья“. Как сможешь, значит, приходи.
А в лагере всё равно на койке лежать тебе ж нельзя ни в коем случае, больной ты, не больной, в любом состоянии. Ты, если доходяга совсем уже, ты доходишь, совсем уже не можешь повернуть ни рукой, ни ногой, так сказать, пошевелить, тогда ждут твоей смерти, чтобы отнести в крематорий. А все остальные движущиеся что-то должны делать обязательно.
Значит, существовала такая зондеркоманда, которая убирала в лагере, территорию лагеря. В функцию этой зондеркоманды входил сбор трупов по территории лагеря. Вот каждый день, каждое утро из бараков выносили по тридцать-сорок, а то и больше трупов. И вот в функции зондеркоманды была транспортировка этих трупов, сбор. Значит, на тележки погружали — и отвозили к крематорию.
Там постоянно над лагерем вот эта вот копоть, вонь жареного мяса, и языки пламени из крематория. Там было три печи больших, и постоянно вот эта вот кухня работала, постоянно.
В общем, короче говоря, пробыл я четыре дня, потому что как-то мне ребята говорят: „Слышь, ты видел, как мёртвых сжигают?“ Я говорю: „Нет, не видел“. — „Вот пойди, посмотри“. Я пришёл, подошёл туда, а там лётка такая смотровая, смотровое окно. Значит, вот вагонетка загружается, начинают лизать эти трупы языки пламени, у них фитилёвые форсунки. И, очевидно, из-за того, что вот сухожилия начинают сжигаться, труп начинает шевелиться. Пытается встать, руки-ноги вот… Ну, короче говоря, волосы, которых не было, всё равно подымаются дыбом, это жуткое зрелище, ужасное зрелище. Вот я говорю: „Всё, ребята, я уже насмотрелся, смотрите сами“ — и пошёл я работать дальше туда, на этот перфоратор».
Надежда Ивановна Измалкова родилась в Киеве, в июне 1923 года. Её отец, бывший белый офицер, был репрессирован и отсидел на Соловках. Стало ясно, что семья будет в большей безопасности, если родители расстанутся. Мама воспитывала трёх дочерей одна.
Под оккупацией семья выживала, выменивая вещи на еду по окрестным селам. Вместе с сестрой Верой и подругой Дорой Сагалович Надежда Ивановна попала в облаву. В Германии они держались вместе, несмотря ни на что. Всех троих определили на сельскохозяйственные работы. За несколько лет жизни в Третьем рейхе они сохранили в тайне, что Дора еврейка: с самого начала сёстры Измалковы представляли её как свою кузину.
«А после бани голые стоим. И такой стол, и сидят немецкие врачи всех калибров: и гинекологи, и терапевты. И мы, значит, стоим голые, стоим. Один смотрит врач: „Открой рот“ — смотрит в рот, другой слушает сердце, третий слушает лёгкие. Да, они нас мазали какой-то жидкостью, нас тут под руками мазали, вот это место мазали, да, и показывали, что вон какие воши… Такую пробирку показывали. И вот мы подходим, сидят эти врачи. И мы видим, что у них какой-то разговор. Они почему-то обратили на нас внимание, и слышим: „Das ist eine neue Russische Sowjetische Rasse“ [„Это какая-то новая русская советская раса“ — нем.]».
Надежда Ивановна не раз рисковала попасть в концлагерь. Вступалась за других работниц. Уходила в самоволку. Требовала сменить хозяина. Она откровенно отлынивала от принудительных работ. Вместо дойки коров она ухитрялась распевать песни с работником-итальянцем. И всё равно хозяева души в ней не чаяли.
Предчувствуя исход войны, Надежда Ивановна сумела выучить английский по учебникам прямо в Германии — и не прогадала: всех троих в итоге освобождали именно союзные войска. Уже потом их передали в зону советской оккупации, откуда Надежда Ивановна вернулась в родной Киев. Жизнь с клеймом бывшей остовки оказалась тяжёлой. Даже полвека спустя Надежда Ивановна сомневалась, правильно ли она решила вернуться.
«Вот я прихожу в этот дом. Хороший дом, двухэтажный, большое хозяйство: коровник, свинарник там этот и два пленных француза. Отправлялись в поле, пололи, сапали, садили, убирали, эти французы коло меня увивалися, и цеплялись ко мне, и хотели меня сагитировать там на амурные дела. А я им говорила: „Фигу!“, вот так.
Ирина Щербакова: Несимпатичные французы были?
Надежда Измалкова: Вот. Ну нет, ничего французы были. Причём когда я еду на поле, на велосипеде еду, а там французы в поле: „Надя, Рот фронт! Надя, Рот фронт!“ Я еду в поле, и они меня все уже приветствуют. (Смеётся.) Тогда я встречаю немецких бауэров, которые едут в поле, я подъезжаю, держусь за фуру, вот такая вот, и с ними веду разговоры. Они с удовольствием меня слушали, с удовольствием разговаривали. Вот.
Я одному там говорила: „Зачем вы бьёте свою работницу? Это ж так нехорошо, она же молоденькая девочка, четырнадцать лет?!“ — „Она не понимает! Я ей говорю, чтобы она вот так держала (вилу там, лопату), а она берёт вот так!“ Я говорю: „Я тоже так иногда держу, так что же, по голове бить?“ Он говорит: „Вот если б ты у меня была, я б тебя не бил. Ты песни поёшь“. Понимаете?
Ну а у меня характеристика в селе была такая, что я такая же ленивая, как и мой третий хозяин, что она попала туда, куда ей надо, что она такая же ленивая фауленце, как и.... как её новые хозяева. Так вот, пригласили туда помочь — капусту мы должны были садить, капусту-рассаду. Когда уже французов забрали, привезли итальянцев, интернированных итальянцев. И вот мы это работаем, и, значит, я, конечно, всегда любила петь. И вот я помню, я пою: „Никто в нашем крае Челиты не знает, она так умна и прекрасна…“ (поёт). А он поёт на итальянском! Оказывается, эта песня, „Челита“, была известна во всем мире.
Потом, пели мы песню „Ла Палома“ (напевает). Да, я пела её на русском языке. Он её пел на итальянском языке. Немцы себе работают, трудятся, а мы поём. Мы поём, делаем свою работу, как будто думали, что мы её делаем и продолжаем петь. Потом, я помню, такая песня была у Утёсова: „Всё хорошо, прекрасная маркиза“ — оказывается, они тоже эту песню знают. „Дела идут, и жизнь легка, та-та-та-та...“ (напевает).
Потом через некоторое время Вера мне говорит, сестра: „Слушай, старый хозяин поехал в поле и смотрит на эту капусту, которая должна была приняться, эта капуста“. А она не вся принялась. И он не понимает, что такое. И он приходит и говорит: „Швайнехунде альзо шлим!“ А она говорит: „А я приехала на поле, всё поняла. Я стала считать, кто как стоял, я ж помню. Там, где ты с Гино работала, твои ряды, ничего не принялось. Потому что вы пели, некогда было работать, вы только пели песни“, — говорит. И снова посчитала шесть человек, и снова идут два ряда. И снова капуста не принялась. Ну, они ничего не поняли, конечно, но мы хохотали. Я говорю: я такой знаменитый работник — там, где я иду работать, там толку не будет. (Смеются.)
Там была целая эпопея. У меня там непростая была жизнь, я нигде подолгу не задерживалась. Я это теперь анализирую: как это мне удавалось?! Но мне очень даже здорово удавалось. Во-первых, я не чувствовала себя как бы униженной. И старик, ему было шестьдесят лет, жена у него умерла, и у него была приходящая фрау, фрау Шенке её звали, и доила коров.
Я тогда не понимала, но мне многие говорят: „Она просто тебя ревновала к хозяину“. Потому что он меня никогда не наказывал, он меня не ругал, он ко мне очень хорошо относился, и я даже коровы не доила. Он хотел меня посадить, посадил, я упала, ведро упало, молоко разлилось, корова дала мне хвостом по лицу, вот, и я, в общем, тра-ля-ля, мне не понравилось, и он меня не заставлял. А фрау Шенке приходила каждое утро доила, пока в селе не стали над ней все смеяться и говорить, что у тебя такая дылда, которая корову не доит, а ты чё-то рано утром встаёшь идёшь коровы доить. Это всем было очень странно: как это так, я не дою коровы! Все ж трудятся, а я не дою коровы! А у меня свиньи, видите ли. У меня свиньи, которые пока я сойду... он меня будит, так всё село слышит, когда он кричит: „Надя!“ Я говорю: „А-а?“ — „Ауфштин!“ (Подъём — нем.). (Смеются.)
В общем, она его хорошенько подкрутила, хорошенько. Вот. И сказала, мол, что это такое, ты за неё налог платишь, ей двадцать одну марку надо в месяц платить. Они нам платили плату, да, двадцать одну марку. Мы пропивали её, пиво пили там, больше ничего нельзя было купить.
Тогда он говорит: „Знаешь что, тут в селе есть такая семья, тебе не надо будет в поле ездить, тебе не нравится в поле ездить, ты будешь там динстмедхен (горничная — нем.), и тебя это устроит, вот поди туда“. Я, недолго думая, иду туда».
Текст читает Олег Каменщиков.
Сценарий и монтаж — Семён Шешенин.
Музыка и сведение — Фёдор Балашов.
Главный редактор «Глаголев FM» — Евгений Бабушкин.
Все интервью можно прослушать полностью на сайте tastorona.su