В декабре 2011 года, когда оппозиция в России выступала против фальсификаций на выборах, в городе Жанаозен на юго-западе Казахстана длительная забастовка нефтяников вылилась в кровавые беспорядки. Силы безопасности открыли огонь по протестующим. По неофициальным данным, погибли до 64 человек, 400 были ранены. Корреспондент «Новой газеты» Елена Костюченко поехала в Жанаозен сразу после беспорядков и написала оттуда репортаж. Спустя полгода она вернулась в этот город уже по собственному желанию. Но текст потом написать не смогла. А почему — она рассказала для самиздата.
У меня было 12 тысяч на карточке, и я посчитала, что должно хватить. Почему-то я не хотела просить редакцию о командировке. Даже говорить не хотела. Договорилась с коллегой Артемьевой, что она прикроет. Несколько вечеров подряд я брала такси, ехала в аэропорт, чтобы там купить билет и сразу улететь. И каждый раз опаздывала, не успевала. Возвращалась на аэроэкспрессе. Улетела с четвертой попытки.
Это был холодный май. Полгода назад в казахском городке Жанаозен полицейские расстреляли бастующих рабочих. Тогда в городе, окружённом армией, с ночными уличными боями, с зачистками и отключённой связью, мне удалось собрать и вывезти свидетельства, что расстрелянных было минимум 64 человека. Власти заявили о 15 погибших. Я должна была вернуться, чтобы поискать могилы.
Я действительно никого не предупредила. Семья, которая помогала мне в прошлый раз, оказалась в отъезде. Меня поселили в другом доме, с двумя близнецами — мальчиком и девочкой. Каждый вечер они смотрели фильм «Три метра над уровнем неба» про испанских подростков. Их тихая мама приносила еду и спрашивала, дорого ли снимать квартиру в Москве. Ни близнецы, ни мама не хотели разговаривать о расстреле — и не могли выгнать меня, потому что за меня попросили.
В Жанаозене стояла жара. Падала сверху, поднималась от спёкшейся земли, приходила с ветром. Дома, облицованные песчаником, стояли как печи. А. — про него мне рассказывали, что он составляет списки погибших, — пропал несколько дней назад, его семья не знала, где он. «Он человек пьющий», — сказала жена, загораживая животом дверной проём.
И я пошла от её двери. Я ходила по домам и рабочим общежитиям, мне наливали чай, приносили подушки, спрашивали про погоду в Москве, показывали фотографии детей. Я навещала парня, у которого из живота торчала трубка-стома (белая комната без окна, вентилятор гоняет кипящий воздух, парень вежливо пытается приподняться), потом — человека с искалеченной ногой (сложная металлическая конструкция стучит об оградку балкона, когда он курит), пила чай с женщиной, у которой убили сына, когда она была в парикмахерской (холодная, пустая и тёмная квартира, очень много еды. Для кого?). Раненые рассказывали про новые рабочие места, женщина говорила, что вместе с невестой сына собирается переезжать в Дагестан. Я выходила на улицу, жара наваливалась, била в затылок.
Деревья там не растут, поэтому тени нет. Рабочие меняют бесцветные щиты остановок на ярко-синие. Женщины с арафатками на лицах, в тёмных очках, в кепках втыкают розы в сухой суглинок вдоль трасс. Близятся майские. На площади, где расстреливали толпу, полностью поменяли плитку, поставили лавочки, по плитке мамы катают коляски. В поисках нужного дома я то и дело натыкаюсь на свадьбы — недавно закончился траур, и молодые массово женятся. Женихи в чёрных костюмах, невесты в белых колпаках, маленькие камеры. Над свадебными столами стоит та же жаркая тишина — новые родственники боятся говорить между собой. Каждая свадьба как массовое мероприятие согласовывается с полицией.
Один водитель взял и повесился. Алуатдин Атшибаев, 52 года. Он не участвовал в забастовке, но участвовали его друзья. С началом уголовного дела против выживших нефтяников его начали таскать в КНБ (Комитет национальной безопасности Казахстана. — Прим. авт.). Семья говорит, что после каждого допроса он приходил «неживым». Говорил, что следователи совсем молодые, «мальчишки», говорил, что болит голова, и уходил лежать в комнату без света — а больше ничего. Однажды утром, в день очередного допроса (пятого), он прибрался дома, надел белую рубашку, пошёл в подвал своей пятиэтажки и повесился. Его жена была старшая по дому. Участковый позвал её посмотреть, кто повесился в подвале, — вдруг жилец. Она приходит, а там висит её муж. Вот так. Говорили ещё про одного повесившегося парня, бурильщика, из района Аксай. КНБ пришло прямо на поминки — предупредить родных, что болтать не следует. Они и не болтали. Его я так и не нашла.
Женщина, у которой сожгли магазин во время уличных боёв, последовавших за расстрелом. Она была одной из истцов к судимым нефтяникам. С её слов, она не испытывала к ним вражды, не хотела, чтоб их судили, и не хотела, чтоб их семьи платили за магазин. Дала понять, что на иск её уговорил акимат и — совсем намёками — КНБ. При этом она не сомневалась, что получит деньги, сдержанно радовалась тому, что через эти деньги немного восстановится справедливость, вовсю думала, куда их потратить.
С дочерью профсоюзной активистки — одной из моих героинь — мы говорили на площади, где был расстрел. Солнце зашло, мгновенно стемнело. Новая плитка семи видов складывается в узоры там, где была гарь и кровь, кое-где работы ещё ведутся — в темноте ковыряются рабочие. Саму героиню к тому моменту уже арестовали и насиловали в тюрьме куском арматуры. Она сказала об этом на суде, сперва попросив своих родственников выйти из зала. Родственники не вышли, и она очень на них разозлилась. «Очень на нас разозлилась и не прощает», — говорит девочка. Розовый телефон, аккуратно подведённые глаза. Мы сидим на новой лавочке. Мимо нас проходят то совершенно одинаковые мужики в чёрных брюках и белых рубашках без рукавов, то мамы с колясками, то беременные, то влюблённые. Каждый раз девочка надолго замолкает. В конце концов она надевает солнечные очки — в абсолютной уже темноте. После ареста матери она вывезла из города и спрятала младших сестру и брата.
Другая профсоюзная активистка. Её пока не посадили — только домашний арест. Ей нельзя было меня принимать, а она приняла. Красивая, ухоженная, бодрая. Она кажется сумасшедшей. Хихикает, смущается, быстро подходит к окну, говорит то громко, то шёпотом. За ней всё время следят — «коренастые такие, и всё у них видно по лицу», все телефоны прослушиваются, от её имени рассылаются угрозы и подмётные письма, её дочь намеренно травят в школе — чётко по инструкциям от КНБ. Я перекладываю в голове её речь в текст — в буквах это выглядит ещё безумнее. В середине нашего разговора в дверь звонят менты — проверять, что она дома и одна. Улыбаясь, выходит к ним. Я прячусь в зале (дверь стеклянная) и думаю, что я скажу, когда автоматчики зайдут. Что буду делать, когда посадят и её. Когда я вышла из подъезда, за мной увязался хвост. Коренастые такие, да. Сменила два такси.
Я нашла женщину, у которой пропал брат, а через два месяца его тело откопали в овраге под мусором. Про эту женщину я, честно говоря, подслушала, знала только район, долго ходила между высокими заборами, нашла. Выяснилось, что брат был слабоумным, пропал не в ночь расстрела, а месяц спустя, женщина подозревала солдат, но говорила, что не подозревает никого. Я знаю: чтобы быстро получить тело брата, она подписала бумагу, что «не имеет претензий». Претензий к кому? Как было сформулировано? Зашёл её отец, меня выставили за дверь. Нашла семью, одному из сыновей размозжили голову — в официальных списках его имени не было. В доме шла свадьба, меня посадили во главе стола.
Иногда заносило. Я вдруг оказывалась в актовом зале акимата, где толстая девочка выщипывала на домбре «Подмосковные вечера». Готовились скрипачи. Или — стоянка нефтяных машин, русский с папкой объясняет мне, как работает бурильная установка. Маршрутка едет через одинаковую степь, женщины перевязывают платки на растрёпанных волосах. К вечеру я не всегда понимала, что делала днём. Солнце уходило, я оказывалась в кондиционированной темноте (близнецы с фильмом на кухне), я понимала, что надо уезжать, но не могла уехать.
Реальность плавилась, как масло, тишина воцарялась внутри. Однажды ночью, проезжая мимо той самой площади, я увидела сотню солдат, построенных квадратом. Чёрные, неподвижные. Я попросила водителя затормозить, но он прибавил газу. Я услышала начало песни, увидела, как двинулись ноги. Я молчала об этом два дня, в холодном липком ужасе переживая своё сумасшествие, но затем дети рассказали мне, что после «событий» в городе восстановили уже закрытую военную часть. И каждый день, ровно в десять вечера, на расстрельной площади происходит развод. Затем солдаты идут строем через город. С песнями, естественно.
Подростки никогда не спрашивали, что я делала днём. Расстрел по-взрослому обозначали — «события», и сразу переводили разговор. Я их мучила. «Вы говорите про это в школе?» — «Конечно, нет». — «Дома?» — «Никогда». — «Между собой?» — «Лена, а какая ваша любимая группа? Что вообще слушают там, в Москве?» Через три с половиной года жанаозенские дети, уже выросшие, после плановой прививки начнут задыхаться и перестанут ходить. Почти 200 человек, массовая истерия. Власти откажутся связывать это с расстрелом.
Устав от моих расспросов, подростки организовали мне встречу с детдомовцем Сашей Боженко. Во время суда над выжившими нефтяниками он вышел из секретной свидетельской комнаты в зал и отказался от показаний. Его пытались заставить свидетельствовать против нефтяника Жанната Муринбаева, заменившего ему отца. Мы ели чебуреки у окраинной шиномонтажки — дым, бензин, пластиковые столы, запах водки и пота. Саша постоянно оглядывался и смеялся, божился через слово, показывал искалеченную пытками руку, спрашивал, прооперируют ли его в Москве. Сказал, что вырыл в степи нору и живёт в норе. Через четыре месяца его убьют, когда он пойдёт в магазин за едой.
Саша сказал, что расстрелянных вроде бы закопали на Северном кладбище. Это православное кладбище, там когда-то хоронили русских, но русских в Жанаозене почти не осталось, кладбище заброшено. Женщина, у которой я жила, нашла мне водителя. Это был жизнерадостный мужчина в той же короткой рубашке. Он не торопился. Мы заехали на рынок и купили воды и пирогов. Он предлагал взять сушёный сыр, чтоб отвезти в Москву, и рассказывал про сыр.
У кладбища впритык располагалось несколько домов, кричали куры. Молодая женщина ковыряла сухую землю киркой. Я спросила: «Копал ли кто на кладбище?» Водитель начал долгий разговор на казахском, женщина эмоционально ему отвечала. Водитель отвёл меня в сторону, объяснил, что кыз ничего не помнит и не знает, а сидит с детьми. Я попросила перевести её дословно, водитель усмехнулся в усы. Молчал, улыбался. Пот тёк по его лицу, впитывался в воротник. Женщина быстро ушла в дом.
До кладбища оставалось пятьдесят метров, но мы почему-то проехали их на машине. Рядом паслась белая корова. Рыжий суглинок, из него, как волосы, торчит сухая белая трава. Ржавые кресты с кусочками старой голубой краски, между рядами — коровьи лепёшки. В дальнем углу кладбища оказалось много холмиков. На них не было ни табличек, ни следов табличек, ни травы. Я начала считать холмики. Их оказалось около сорока, но каждый раз у меня получалось разное число. Холмики перетекали один в другой, и я постоянно сбивалась — раскалённая рыжая глина была одинаковой. Камней, чтобы отметить уже посчитанные холмики, не было. Я решила нарвать травы и класть на уже посчитанные могилы, но горячий ветер сносил её. Я пыталась фотографировать, но земля в кадре была всё того же ровного охряно-песчаного цвета, никаких холмиков не получалось вообще.
У меня начинала кружиться голова, я не понимала, что происходит.
Когда я села в машину, водитель долго молчал. Потом спросил: «Ты же не думаешь, что это могилы?» Я молчала тоже. «Там ничего не было. Ты фотографировала землю». Меня начало трясти. «Ты ищешь могилы? Я покажу тебе», — сказал водитель и быстро поехал. Мы неслись вдоль нефтяных качалок. По слухам, в скважины тоже сбрасывали тела.
Мусульманское кладбище Жанаозена огорожено высокой белой стеной. Из ворот выходила семья. Мы шли вдоль могил, ритуальных столбиков, остановились у одного чёрного. «Вот. Это мой племянник», — сказал водитель. «Его убили?» — спросила я. «Нет. Он умер три года назад, болел». Водитель присел молиться. Потом спросил, не хочу ли я посмотреть на новое нефтяное месторождение, рядом.
В тот день я уехала из Жанаозена.
Вернулась в Москву, никогда не написала ничего.
Тишина победила.