Рабыня в анархокоммуне
Иллюстрации: Анна Власова
05 октября 2017


Исследование
«Рабство»

«„Рабыня“ — простое слово, известное всем. Но попробуйте осознанно произнести его вслух, и тоже обязательно запнётесь. Просто потому, что у вас нет необходимости использовать это слово в повседневном общении. „Раб“, „рабыня“ — такие же невозможные анахронизмы, как диагноз „чума“ в медицинской карте» — пишет журналист «Коммерсанта» Александр Черных в этой истории.

Тем летом мы организовали коммуну анархистов — проще говоря, стали жить толпой в старой двушке на окраине Москвы. Хозяева думали, что отдают ключи скромной паре студентов с бурундуком в клетке. Но тем же вечером в заставленную советскими гарнитурами квартиру заселилась жутко радикальная молодёжь: разноцветные ирокезы, пирсинг, татуировки, вегетарианство. Никто даже не знал друг друга — просто однажды на секретном левацком форуме появилось объявление о поиске соседей. Обещанные «полчаса до метро» и «вид на Битцевский парк» заинтересовали слишком многих — и место здесь нашлось всем. Мы открыли пару бутылок вина, пустили по кругу самокрутку — так и познакомились, и следующие полгода уже не расставались. Такое, конечно, возможно только в двадцать; к счастью, в двадцать это никого и не удивляет.

Одна комната досталась Джем и Вермуту — тем «студентам», которые, конечно, нигде не учились. Худая, как спичка, Джем красила волосы в самый яркий оттенок красного; плотный, забитый татуировками Вермут был ниже на две головы — и когда они ворковали, то выглядели самой милой парочкой на свете. Этот романтический образ помогал им таскать из магазинов вино и сигареты, что здорово выручало коммуну на первых порах. Но кассиры «Пятёрочек» в спальных районах не слишком-то сентиментальны: ребят быстро раскусили, и фотография влюблённых с украденными шоколадками украсила все окрестные магазины. В гетто время течёт медленно, вязко — вполне возможно, они до сих пор где-то там висят: запылившиеся, выцветшие, но вечно молодые и навсегда вместе.

Во второй комнате жили все остальные. Долговязый Волк посвятил свою жизнь революции: читал Кропоткина, смотрел аниме и принципиально спал на полу. Когда заканчивались деньги, он временно устраивался сторожем в трамвайное депо. Волк был по уши влюблён в весёлую, бритую наголо Каа — это понимали все, кроме неё; в её слегка безумном мире ничего такого просто не существовало.

Болтливый Вятка, как легко догадаться, приехал из Кирова: вечерами он зализывал чёрный элвисовский кок, начищал туфли и выдвигался в центр — тусоваться с фанатами сайкобилли. Но о корнях не забывал: рядом с бильярдными шарами, пистолетами и ласточками набил на плече традиционную дымковскую игрушку, барышню в кокошнике. Вместо лица у неё был оскаленный череп.

Ещё у нас вписывался тихий Ветеринар, частенько заезжала Наташа-Хиппи, путешествующая автостопом с маленькой ласковой дворняжкой; ночевали друзья, подруги и знакомые знакомых. Меня в коммуне прозвали Духом — я единственный имел постоянную работу, поэтому уходил рано, возвращался поздно; некоторые соседи познакомились со мной спустя месяц, а до этого отказывались верить в моё существование.

Невозможно было угадать, что я увижу, вернувшись ночью домой

Я поселился в углу комнаты и развесил на стене вырезанные из календаря фотографии крыс в шапочках. Мне нравилось засыпать под весёлые пьяные разговоры на кухне и невнятные голоса анимешных героев с лежанки Волка. Через дорогу и правда был Битцевский парк, иногда по утрам мы бегали к роднику и обливались ледяной водой. Неподалёку обнаружился академический Институт космических исследований; когда совсем прижимало с деньгами, я приходил туда на утренние конференции — послушать доклады учёных и заодно позавтракать печеньками с растворимым кофе. Я даже выбрил ирокез, а Джем покрасила его в ярко-красный. Через пару дней меня отправили брать интервью у министра образования Андрея Фурсенко; он и бровью не повёл.

Мне безумно нравилось так жить: невозможно было угадать, что я увижу, вернувшись ночью домой. Иногда в прихожей стояли рюкзаки, а моя постель была уже занята — кто-то попросил ребят вписать иностранных активистов. На кухне могли проходить заседания феминистского кружка, а следующей ночью там же набивали татуировки. Бывало, что на полу сидели незнакомые мне парни и девчонки в чёрном — они сосредоточенно рисовали политические плакаты к ближайшему митингу. Мы молча кивали друг другу, я пробирался в свой угол и засыпал там, отвернувшись к стене. Квартира могла оказаться вообще пустой — с запиской на столе: «Дух, мы поехали в Питер, вернёмся через неделю». А однажды, в самом конце лета, я пришёл домой и увидел на кухне жестоко избитую девушку.

Она забралась на стул с ногами и сидела так, обхватив худые колени. Под глазами чернели синяки, скулы были покрыты свежими ссадинами и опухли. Когда я зашёл, она задрожала от страха и закрыла ладонями заплаканное лицо. Рядом с ней стояли девчонки, Джем выругалась, вытолкнула меня из кухни и захлопнула дверь. Я ничего не понимал.

— Погоди, не ходи пока на кухню, не надо, — сказал необычайно серьёзный Вермут. — Её только успокоили, а теперь по новой придётся.
— Да кто это вообще?
— Лариса.
— Какая Лариса? Откуда она взялась?
— На улице нашли.
— В смысле, «нашли»? Как котёнка, что ли?
— Ну, вроде того.

Ларису нашёл знакомый наших знакомых — кажется, из антифа-тусовки. Просто шёл по своим делам и увидел сидящую на асфальте зарёванную побитую девушку. Люди проходили мимо, остановился он один. Сначала девушка обругала его и велела убираться; парень остался и предложил поговорить. Мало-помалу выяснил, что её зовут Лариса, у неё нет денег, документов и некуда пойти. Парень достал телефон, начал обзванивать знакомых — и вот так Лариса оказалась в анархокоммуне.

Мы ничего не знали о ней: только имя и то, что она очень боится мужчин. Квартира разделилась на мужскую и женскую территории; Вермут временно переехал к нам, а девчонки спали в комнате с Ларисой, чтобы ей не было страшно.

Её одежду пришлось выкинуть — она чудовищно смердела.

Через пару дней девушка немного успокоилась. Мы ни о чём её не расспрашивали — просто приняли в нашу семью. Подумаешь, на одного человека больше стало — места и макарон всем хватит. Лариса стала выходить из комнаты, но всё равно старалась жаться поближе к девчонкам.

В один из последних тёплых выходных мы решили устроить пикник в Битцевском парке, проводить лето. Наделали бутербродов, завернули тофу в виноградные листья, взяли вина. Лариса пошла с нами. На улице она снова начала дрожать, а когда мы зашли в лес, стала смотреть на нас со страхом и подозрением. Заметив это, мы остановились на первой попавшейся поляне. Расстелили пледы, пили вино и обсуждали, что делать дальше: осенью вернутся хозяева квартиры, нужно искать новую или разъезжаться.

Лариса расслабилась и легла на траву. Рядом села Каа, положила её голову себе на колени и принялась расчёсывать длинные светлые волосы. Девушка совсем оттаяла и наконец улыбнулась.

— Вы так странно живёте, я такого никогда не видела. У нас так никто не живёт.
— А откуда ты? — спросила Джем.
— Далеко… Я с деревни, под Казанью. Ну, от Казани ещё долго ехать, конечно…

Вот тогда, в лесу, она и рассказала свою историю.

Ларисе тоже было лет двадцать, она родилась и жила в селе. Закончила девять классов, забеременела, вышла замуж за отца ребёнка. Муж, по её словам, сначала был «нормальный мужик», но потом начал «пить и бить».

— Нормальный такой мужик, — хмыкнул Вермут и тут же получил подзатыльник от Джем. Все засмеялись, даже Лариса.

Денег у молодой семьи не было, мужа на работу никто не брал, он от этого пил ещё больше. Девушка начала сама искать работу, но ничего постоянного в селе и райцентре не нашла.

— Сидела у соседки, жаловалась — а к ней как раз приехала родственница какая-то. И говорит: давай я тебе помогу, у меня знакомые в Москве официантку в кафе ищут. Поезжай, койку в общежитии снимешь для начала, а там глядишь и денег заработаешь, — Лариса помолчала и продолжила зло. — Мне ведь тогда подумалось на секунду: а вдруг здесь подвох какой-то? Но ведь не чужой человек всё-таки, зачем обманывать. Дура я…

Мы — совершенно чужие люди — не знали, что ей ответить.

Лариса села на поезд, «знакомые» встретили её прямо на вокзале и повезли в общежитие — «кинешь вещи, отдохнёшь с дороги, а потом кафе покажем». Тут же взяли паспорт, мол, оформить документы.

Общежитие оказалось борделем. Ошарашенной Ларисе сказали, чем она должна будет заниматься на самом деле. Когда отказалась, избили. И объяснили, что теперь она себе не принадлежит и будет делать то, что скажут.

Подробностей жизни в борделе она нам не рассказывала, о других девушках тоже. Мы не спрашивали.

— Понимаете… — Лариса пыталась найти слова. — Мне страшнее всего было не от того, что побить могут… и не от остального, ну, другого. Мне страшно стало, когда я поняла: я теперь как бы раб. То есть, рабыня. Понимаете? Я больше не Лариса, я не мать, не жена. Я рабыня.

Она запиналась не потому, что была сельской девчонкой без образования. «Рабыня» — простое слово, известное всем. Но попробуйте осознанно произнести его вслух, и тоже обязательно запнётесь. Просто потому, что у вас нет необходимости использовать это слово в повседневном общении. «Раб», «рабыня» — такие же невозможные анахронизмы, как диагноз «чума» в медицинской карте. Какое ещё рабство в двадцать первом веке? Может, где-то далеко, где до сих пор живут дикари… но не у нас, нет. И всё же я своими глазами видел девушку, которая всерьёз сказала на русском языке: «Я рабыня».

Главное — оказаться как можно дальше от проклятого дома

Лариса говорила, что пыталась сбежать три раза. Сначала её пожалел клиент, которому она призналась, что находится в борделе не по своей воле. Он увёл её с собой на улицу, но там же и оставил; девушка заблудилась, и её быстро нашли.

— И что тогда сделали?
— Ну, побили.

Про вторую попытку она не смогла толком рассказать. Вроде бы однажды в борделе всем разрешили выпить, пьяная она заметила, что дверь не заперта и тут же выбежала, около дома наткнулась на милиционеров и даже попыталась им что-то объяснить. Но, по её словам, они не стали слушать пьяную побитую девушку и отдали тем, кто за ней подошёл. Странная, конечно, история, но выспрашивать подробности мы не стали.

В третий раз Лариса уже знала: главное — оказаться как можно дальше от проклятого дома. Поэтому, выскочив на улицу, она бежала и бежала, пока не почувствовала, что теперь её точно никто не найдёт. А потом села на асфальт и заплакала. Так её и нашел наш товарищ.

После этого разговора Лариса совершенно пришла в себя. Она жила у нас ещё несколько дней, пока не сошли синяки и ссадины. И никак не могла решить, что рассказать домашним и как поступить с соседкой. «Я, наверное, должна что-то сделать, объявить всем, какая она тварь… Но если в селе узнают, что со мной произошло, то жизни мне там уже не будет», — рассуждала девушка. Здесь мы не могли дать совета, да она уже и не просила. Лариса снова стала собой — молодой женщиной с ответственностью за семью. Мы были одного возраста, но она казалась гораздо, гораздо старше нас.

Без паспорта билет на поезд не продают, потому мы отправили её домой междугородним автобусом. На автовокзале Лариса обняла всех нас на прощание. «Вы хорошие ребята, спасибо вам. Не теряйте друг друга», — сказала она, заходя в автобус. Сутки спустя она позвонила, сказала, что добралась домой и теперь всё хорошо. В трубке мы слышали радостные детские крики. «Скажи ребятам спасибо, скажи! — уговаривала Лариса дочку. — Спа-си-бо!» Ребята на окраине Москвы слушали и улыбались.

Через три дня наступила осень. А через месяц мы разъехались — кто куда