Представьте, что всё, что вы знали о своей жизни, — неправда. Ваша мать на самом деле чужой человек, ваш отец не тот, за кого себя выдаёт, а биография вашего дедушки в действительности выглядит совсем иначе. Семейные тайны хранятся десятилетиями по разным причинам: из стыда, желания обезопасить родных от неудобной правды — но иногда выходят наружу. Справиться с этим могут не все, а вываливающиеся из шкафа скелеты могут трансформировать жизнь навсегда. Автор самиздата нашла людей, которым врали всю их сознательную жизнь, чтобы узнать, как они с этим справляются.
Джулии Крит было двадцать два. Она стояла с бокалом шампанского на свадьбе брата, когда её старшая сестра подошла к ней и рассказала историю, вмиг разрушившую всё, что Джулия знала о себе и своей семье. Посреди семейного праздника сестра вдруг решила, что Джулия уже достаточно взрослая, чтобы узнать: их мать, Магда Крит, на самом деле еврейка. В июне 44-го на платформе Аушвица Магда разом потеряла три поколения своей семьи — дедушку, маму и своего первенца. На её глазах их отправили налево, в газовые камеры.
Мы все рождаемся в уже существующий нарратив — в историю, которую поколения нашей семьи создавали до нас. Главный источник, который может предоставить нашей жизни контекст, — это родители. Но иногда история, которую мы знаем и в которую уже плотно вплели самих себя, начинает трещать по швам, оставляя нас в смятении. Порой оказывается, что наши родители — это незнакомые люди, и становится совершенно непонятно, как жить дальше. Сюжетные повороты с внезапным родством или тёмными деталями прошлого бывают болезненно шокирующими, даже когда касаются персонажей любимого сериала. Но что чувствовать, когда такой plot twist поджидает тебя в собственной жизни?
Сама идея о том, что родители могут что-то скрывать, волнует многих детей. «Детям свойственен эгоцентризм, когда всё происходящее вокруг них они рассматривают как имеющее к ним непосредственное отношение. Поэтому секреты часто и воспринимаются младшими членами семьи как что-то, связанное с ними, чего надо стыдиться или бояться», — говорит гештальт-терапевт Мария Лисневская. Если ребёнок чувствует, что от него хранится секрет, но не имеет возможности узнать правду, то начинает фантазировать — и в этих фантазиях центром страшного секрета всегда оказывается он сам. «Самая распространённая фантазия — „я не их ребёнок“. Подменили в роддоме, взяли на воспитание у чужих людей, усыновили из детдома. Этому немедленно находится масса подтверждений в родительском поведении. Любая невнимательность, холодность из-за усталости, некупленный подарок — всё воспринимается как свидетельство правильности догадки. Ещё один распространённый вариант фантазии — родители решили разойтись, и я теперь им не буду нужен», — продолжает Мария. Такие фантазии вызывают вполне реальную фрустрацию и страдания, а в особо тяжёлых случаях становятся глубокой травмой. Мария говорит, что, даже если позже выясняется, что секрет не имел отношения к ребёнку, доверие оказывается подорванным.
Но, как известно, реальность, в отличие от вымысла, не обязана быть правдоподобной. Иногда с запертой антресоли родительских секретов на человека вываливается такая глыба, о которой он не мог и помыслить и к которой его никто не подготовил. И тогда начинается трансформация.
С Джулией Крит мы встречаемся в эфиопской кофейне Mofer на улице Оквуд в центре Торонто. Она преподаёт литературную журналистику и исследования памяти в университете Йорк. Ей около пятидесяти, она носит короткую стрижку и много массивных колец. Джулия ставит на столик у окна чашку чёрного кофе, немного проливая на блюдце. Я заранее прошу прощения за слишком личные вопросы. Она улыбается и говорит, что уже привыкла.
До восемнадцати лет Джулия жила со своими родителями, но мало что знала об их прошлом: мама с папой встретились в Лондоне, эмигрировали в Канаду и никогда не заводили разговоров о прошлой жизни. «Мы просто знали, что наши родители иммигранты, и верили легенде, которую они рассказывали, не задавая им лишних вопросов. Это доверие было часто нелепым — например, мы всегда знали, что наш двоюродный брат по маме еврей. Но нам даже в голову не приходило, что это может иметь к нам отношение, — мы просто решили, что его папа еврей, а с ним у нас нет кровного родства». Когда на почту пришло приглашение на бар-мицву двоюродного брата, Магда и её муж спрятали его от детей.
Магда была фотографом, а в свободное время писала стихи и прозу. Когда Джулии было двадцать, мать дала ей рукопись своей книги. Текст был похож на автобиографию, но Джулия не могла узнать ни одного имени. «В тексте была лесбийская сцена, и я решила: может, поэтому она дала мне его? Я как раз недавно совершила каминг-аут и подумала, что таким образом мама пытается открыть эту линию коммуникации». В тексте не было ни единого упоминания о национальности Магды и ни слова о том, что случилось. В самом конце рукописи вскользь упоминалось что-то о первой дочери, но для Джулии это ничего не значило: из-за обилия незнакомых мест и имён она твёрдо решила, что произведение исключительно художественное. Магда пыталась издать свою книгу много раз, но получила отказы от всех тридцати издательств, в которые отправляла рукопись. В письмах с отказами часто встречалась одна и та же причина: текст написан как автобиография, но лишён контекста — история не складывается. Будто бы автор что-то недоговаривает.
Когда сестра рассказала Джулии историю их матери, всё сложилось воедино: мамина рукопись, особенности характера, её показательное осуждение семьи своей сестры, в которой чтили еврейские традиции. «Она умерла через шесть месяцев после того, как сестра мне всё рассказала. Мать тяжело болела, и не было уже никакой возможности поговорить об этом с ней. Когда она умерла, я была в ярости. Я злилась просто на то, что она ушла, как злится любой ребёнок. Но во многом я злилась и потому, что теперь мы уже точно никогда об этом не поговорим. Она просто оставила нас наедине с её историей. Кто нам теперь всё это объяснит?»
Ярость — частая реакция на вскрывшуюся тайну, особенно когда нет возможности прожить и осмыслить её в диалоге с родителями. В такой ситуации возникает чувство растерянности и бессилия. «Рядом с бессилием мы часто можем ощущать ярость — очень большое желание какого-то изменения, которое не имеем возможности осуществить», — объясняет терапевт Лисневская.
Настя (имя изменено) сидела вечером за компьютером, проходя один за другим онлайн-тесты по подготовке к ЕГЭ. Когда она устала и решила сделать перерыв, то зашла в папку старшей сестры и стала рассматривать фотографии. «Сестра в тот период очень много фотографировала — было интересно смотреть, что у неё получалось». В какой-то момент Настя наткнулась на фотографию незнакомой женщины с маленьким ребёнком. Глаза у мальчика были голубые — точно как у Настиного отца, а щёки пухлые — точно как у её младшего брата. Настя разбудила спящую рядом сестру и спросила, кто это, — а та через сон ответила, что это их брат. Тогда Настя привела в комнату маму и попросила объясниться. «Она сказала, что это правда. Что, мол, твой отец — молодец. Мама с сестрой знали уже два месяца, но не хотели мне говорить, пока я не сдам все экзамены. Я сначала засмеялась, спросила: в смысле? Вы шутите? А когда поняла, что это не шутка, разозлилась и наорала, что они не имеют права от меня такое скрывать. Я не понимала, почему они это вообще терпят».
Настя вспоминает, что у неё никогда не было идеальных отношений с отцом. Он всегда был скуп на проявления нежности, а их мнения по большинству вопросов сильно различались. Но, по словам Насти, отец всегда говорил, что именно за это любит её больше всех — ведь она может противостоять ему. Говорил, что они очень похожи. «И вот у меня флешбэками в голове мелькала эта фраза, и я не могла понять: если мы так похожи, как ты мог такое совершить? Я бы никогда такого не сделала. Нихера мы не похожи».
В самом акте хранения тайны всегда очень много тревоги, стыда и страха раскрытия. Но американский психиатр Мюррей Боуэн в своей работе «Теория семейных систем» предупреждает, что раскрытие тайны может оказаться не менее разрушительным, чем сокрытие, особенно если недооценить интенсивность эмоциональных процессов, вовлечённых в её формирование и хранение. Когда правда просачивается наружу через выстроенные преграды, ударная волна может пройтись по всем членам семьи.
По словам Насти, когда отец узнал о том, что вся семья в курсе его тайны, его будто подменили. Он ушёл в практически непрерывный трёхлетний запой, а от прежней спокойной семейной жизни не осталось и следа. «Он каждый день приходил домой пьяный, а когда он не приходил — мы были счастливы. Когда приходил, то избивал маму. Запирал двери и избивал её, а сестре приходилось кулаком ломать стекло в двери, чтобы открыть её. Мы сидели в крови, вытаскивали стёкла из её руки, перевязывали. Оттирали кровь с бляхи ремня, которым он бил маму».
У тех, на кого тайна обрушивается, картина мира неизбежно начинает трещать по швам. По словам гештальт-терапевта Марии Лисневской, масштаб этих разрушений не всегда прямо пропорционален масштабу секрета: «Самое незначительное событие может стать травмой для человека, если искажает, деформирует его личность, меняя представление о себе как о ценном, уникальном человеке. И наоборот: самое тяжёлое, ужасное событие не станет травматичным, если в среде будет достаточно поддержки; то есть окружение своим отношением продолжит подтверждать ценность, важность человека для них, продемонстрирует неизменившееся отношение, не откроет двери стыду».
Но зачастую поддержки в среде не находится. Родители могут продолжать хранить молчание и отрицать выяснившуюся тайну или осуждать за «лишние» вопросы. А ещё родителей может уже не быть, как это случилось у Джулии Крит, — и тогда не остаётся никаких шансов проговорить свои тревоги. «Человек качается от ужаса и стыда до надежды и восхищения, придумывая разные финалы. В разные жизненные периоды это может становиться и опорой, и препятствием. Проработать самому — задача не из простых, так как наша голова всегда найдёт на любой довод грамотный контраргумент. Лучше разбираться с такими вещами в психотерапии», — продолжает Лисневская.
Узнав о предательстве отца, Настя пережила несколько нервных срывов. Она не могла досидеть ни одного урока до конца — выбегала из класса в слезах. Одноклассники стали смеяться за спиной, обзывать «ебанутой», а некоторые советовали «пропить глицинчик». Настя вспоминает, что облегчить страдания ей помогла учительница истории. Заметив тяжелое состояние ученицы, преподаватель вызвала её на разговор. Настя впервые почувствовала возможность проговорить мучительную ситуацию с взрослым и рассказала ей всё: «Она стала говорить мне, что это естественно для мужчин, что они все полигамны и хотят оставить как можно больше потомства. Тогда это меня немного успокоило, я всё равно ещё была ребёнком и не понимала всего».
Джулии Крит, чтобы справиться с травмой, понадобилось пятнадцать лет, за которые её жизнь полностью трансформировалась: она выучила венгерский язык; поехала в маленький город Секешфехервар, из которого и забрали семью её мамы; уговорила неприветливых директоров архивов дать ей доступ к документам; познакомилась с людьми, которые стояли на одной платформе Аушвица с её матерью Магдой; сняла документальный фильм и написала несколько исследовательских работ. В одну из поездок в Секешфехервар Джулия опоздала на обратный самолёт. Она была на съёмках документального фильма о своей матери, и подруга Магды впервые прочитала Джулии её письма. Письма Магды Крит — это единственное место, где она рассказывала о том, что с ней случилось. Там она писала, как у неё из рук забрали трёхлетнюю дочь Юдит. «И вот я стою в аэропорту и понимаю, что следующий самолёт только через два дня. У меня случилась истерика. Я стояла и плакала навзрыд. Я чувствовала себя такой потерянной, запертой в этом маленьком городе… я почувствовала себя еврейкой как никогда в жизни. Мне казалось, что этот город убьёт меня», — вспоминает Джулия. Сейчас, оглядываясь на то время, она говорит, что специально поставила себя в такое положение. Это было воплощение её подсознательного желания пропустить через себя хоть долю страданий своей матери, чтобы понять её. «Я до сих пор не могу сказать, что полностью понимаю её. Но когда я увидела величину её потерь и осознала, чего ей стоило выстроить свою жизнь заново, я нашла в себе гораздо больше смирения и принятия».
Семейные тайны всегда так или иначе влияют на жизнь всех вовлечённых — хранителей и тех, от кого эти тайны хранятся. Даже до того как тайное становится явным, оно успевает пропитать собой отношения внутри семьи и наложить отпечаток на формирующуюся детскую психику. Джулия говорит, что стыд всегда был вплетен в её общение с матерью. «Она стыдила меня за всё; стыдила моё тело, стыдила меня за сексуальность… Я думаю, главной причиной этого было то, что она сама испытывала глубокий стыд. Она стыдилась не только того, что она еврейка — а она безусловно стыдилась этого, но и того, что она скрывала это. Ей было стыдно перед семьёй, которую она потеряла, за то, что она молчит о них — то есть предаёт их историю». Непроговорённый стыд передаётся из поколения в поколение, и дети, которым достался такой багаж от родителей, зачастую не понимают, почему им стыдно. Джулия рассказывает, что именно с этим столкнулась и она в своей юности: «Я думаю, стыд стал для меня самым травматичным „наследством“ всей этой истории. И единственный способ прервать этот круговорот стыда — это прервать молчание».
Стыд стал основой отношений Артёма (имя изменено) с его отцом. В двадцать два года он узнал, что в 90-х его отец провёл год в следственном изоляторе по подозрению в экономических преступлениях. Ему грозил срок от десяти лет.
Но об этом, как и о многих других событиях из жизни своего папы, Артём не знал очень долго. В детстве их отношения складывались хорошо, но в них было много секретов друг от друга. Артём вспоминает, что его преследовало ощущение, будто папа постоянно чего-то требует от него. Мама не требовала ничего, а отец постоянно что-то выдумывал. Они с мамой даже завели отдельный дневник, и у Артёма их было два — для школы и для папы. «Папе почему-то кажется, что он должен быть передо мной идеальным. Что какие-то свойственные человеку вещи, слабости — это не про него. Но любое действие вызывает противодействие. Если бы не скрытность папы, то не было бы и никаких специальных дневников для него. Но как папа пытался передо мной быть идеальным, так и мы с мамой пытались быть идеальными перед ним. Конечно, я об этом жалею. У нас были бы более близкие отношения. Мне до сих пор стыдно рассказывать папе о своей жизни. При общении возникает маска. Я ощущаю, что всегда пытаюсь что-то недоговорить, скрыть, показаться кем-то, кем не являюсь».
Родители часто пытаются создать для своих детей образ сверхлюдей, которых обошли стороной не только ошибки и неудачи, но и «постыдное» веселье. Стирая какую-либо человечность из своей биографии, родители под предлогом защиты детей на самом деле защищают себя от неудобных диалогов. Как объяснять ребёнку, что тусоваться — это плохо, когда сам всю молодость не трезвел дольше чем на сутки? «Думаю, папа скрывал потому, что он стыдится того времени, когда ему было весело. Я не говорю, что ему было весело в тюрьме, — просто это были 90-е, и того, как он проводил тогда время, он стыдится». Артём и сам стал замечать за собой похожие паттерны мышления: иногда ему стыдно рассказывать о себе истории, которые кажутся глупыми и порочащими его образ.
Мария Лисневская объясняет, что, помимо стыда в формировании тайн, есть второй важный аспект — страх потерять отношения. Вероятность того, что мир вокруг изменится, ужасает человека: «Мы боимся, что тайна разрушит важные связи и мы потеряем принадлежность к ценному миру — семье, клану, роду. Ужас может быть связан с фантазиями о том, что развалятся все устои, будут утеряны быт, дом, связи». Зачастую дети и сами не хотят узнать «лишнего» о родителях, даже если чувствуют, что родитель что-то скрывает, — ведь это приведёт к неизбежной трансформации отношений. Детям важен образ целостного родителя как опоры, а раскрытые родительские секреты могут пошатнуть чувство безопасности. Тем не менее рано или поздно посвящение ребёнка в семейные истории становится необходимым для его же ментального благополучия. По словам Лисневской, такой акт доверия может сплотить членов семьи: «Ребёнок становится доверенным лицом, чувствует, что есть уникальное „общее“ между ним и родителем. В этом есть и уважение, и вера в способность ребёнка вынести эту тайну, и близость от разделённых чувств. Если родитель страдал, стыдился, боялся и теперь признаётся в этом, то он становится более реальным и живым, перестаёт быть идеальным и великим».
С Дашей, последней героиней моего исследования о семейный тайнах, мы встретились в японской кондитерской в китайском районе Торонто. У Даши живой распахнутый взгляд и огромные ресницы. Она рассказывает мне о том, как узнала, что её дедушка — гей. Когда она говорит о нём, её глаза полны любви. В своём документальном фильме «MUM» Джулия Крит говорит: «Молчание становится семейным договором». Когда один из членов семьи выбирает хранить тайну, остальным «посвященным» остаётся только разделить с ним обет молчания — в противном случае их поведение расценивается как предательство. В семье Даши молчание стало негласным правилом задолго до её появления на свет.
Всё детство Даша жила с дедушкой и мамой в квартире на Чертановской. Дедушку звали Ваня, он был «то ли битником, то ли стилягой», обожал Мирей Матьё и Сартра, пользовался специальным шампунем для блеска седины и дружил с кубинцем «дядей Хосе», который привёз Даше в подарок маракасы. Даша взахлёб вспоминает о детстве, когда они с дедушкой Ваней проводили много времени вместе: «Он часто забирал меня из школы, делал мне обеды, постоянно меня баловал. Укладывал меня спать, когда я была ещё маленькая. Всегда говорил: „После сытного обеда по закону Архимеда полагается поспать!“
А ещё у дедушки был друг, Дмитрич. Даша вспоминает, что в семье его не очень любили: мама и бабушка всегда называли его только по отчеству и говорили о нём с пренебрежением. Дедушка проводил много времени на даче у Дмитрича, приглашал его на семейные праздники. «Когда мне исполнялось семь, они устраивали вечеринку, Дмитрич стоял и полировал вилки, мы с ним общались».
Когда Даше было одиннадцать, Дмитрич умер, и дедушке стало очень плохо. С тех пор он начал сдавать и всё чаще уходил в запои.
В четырнадцать лет Даша гуляла по улице со своей бабушкой и почему-то решила спросить про Дмитрича. «Я сказала ей: „Слушай, а помнишь того чувака? Кто это вообще был?“ Бабушка отмахнулась фразой в духе „да ну этот, педик…“» Даша была в шоке и принялась расспрашивать бабушку, что это значит. Оказалось, что последние двадцать лет дедушка и Дмитрич были парой. «Бабушка мне сказала, что они познакомились с дедушкой очень рано — в восемнадцать лет и тут же поженились. Потом его забрали в армию на два года, бабушка рожала дочку без него. Потом он вернулся и стал „другим“, именно после армии, — она сразу это почувствовала. Как я поняла, близости с того момента у них уже не было. Моя мама узнала об этом тоже лет в пятнадцать, но открыто об этом ей никто не говорил — это всегда замалчивалось».
За восемь лет после смерти Дмитрича дедушка так и не пришёл в себя, и ему было не с кем об этом поговорить. Одиночество, боль утраты и поломанная вынужденным молчанием судьба привели к печальному исходу. Дедушка Ваня пил всё больше, а семья отдалялась от него всё сильнее. Даша и её мама стали видеться с ним не чаще чем раз в месяц, а в семейных разговорах отмахивались: алкоголик, что с него взять.
Дедушку Ваню нашли мёртвым в его квартире через три недели после его смерти. «Они не могли даже зайти — пришлось переделывать всю квартиру, поднимать полы, выкидывать все книги».
Даша часто разговаривает с бабушкой, спрашивает о том, как они с дедушкой жили. Готовность бабушки рассказывать правду очень сплотила их с Дашей, но в этом доверительном круге по-прежнему очень не хватает мамы. «Мне очень хочется, чтобы она это проговорила про себя, отрефлексировала и двинулась дальше. В каждой русской семье есть трагедия, которая не переживается. Она пролистывается, её никто не осмысляет, но она всё ещё там… У мамы иногда это проскальзывает — она чувствует себя виноватой, что не смогла его вытащить». Даша говорит, что её цель — сделать так, чтобы история дедушки перестала считаться в семье «грязной страницей». «Даже сейчас, когда я провоцирую маму на разговор, она говорит: „Ну да, дедушка был… ну, ЭТО САМОЕ“. Я говорю ей: „Ну господи, ну какое ещё “это самое”, скажи уже нормально!“»
Последствия родительских тайн в сознательной жизни детей бывают самые разные, но чаще всего они связаны со способностью вступать в близкие, доверительные отношения с другими людьми. «В отношениях я стала жертвой. Мне было нормально, что мной подтирались, обращались со мной как с собакой. Я отдавалась полностью и ничего не получала взамен. Это и разрушило мою самооценку окончательно. Я думала, что это нормально, — такой пример и был у меня перед глазами. Думала, что лучше уже не будет», — признаётся Настя. Когда она стала встречаться со своим будущим мужем, долгое время у неё продолжались срывы и истерики: она не могла поверить, что всё хорошо, что он ничего не скрывает и по-настоящему хорошо к ней относится.
Исследователь Ярив Оргад в своей работе «The culture of family secrets» разбирает влияние секретов на формирование смыслотворчества на примере текста израильского писателя Амира Гутфройнда «Наш Холокост», где автор описывает отношения со своей матерью. История Амира и его мамы очень похожа на историю Джулии Крит — молчание зачастую становится негласным правилом в семьях, переживших трагедию. Оргад приводит в пример цитату из книги Гутфройнда, где тот рассказывает об одной из «базовых аксиом» в его семье, которая никогда не объяснялась: «Мы никогда не должны выкидывать еду. Почему? Потому что. Почему „потому что?“ Потому, что мы никогда не должны выкидывать еду. Настоящая причина была, конечно, в том, что люди умирали за одну картошку. Люди воровали суп… Но нам никогда не давали никаких объяснений».
Оргад пишет, что такая тавтология преграждает путь к смыслотворческому диалогу, в ходе которого ребёнок и должен развивать способность к познанию. Когда родитель отрезает путь к диалогу, ребёнку остаётся только замещать реальный процесс создания смыслов фантазией и «галлюцинациями». По словам Оргада, семейные секреты таким образом разрушительно действуют в двух направлениях: отделяя ребёнка от общего прошлого с семьей и «реального» будущего, оставляя в иллюзорном настоящем.
Джулия Крит рассказывает, что при попытках отрефлексировать тайну своей мамы обнаружила, что перед ней стоит эпистемологическая проблема. «Как я вообще могу знать, что я что-то знаю, если не знала ничего о самом близком человеке? Знаю ли я вообще что-то? Семейные секреты безусловно имеют интеллектуальные последствия: ты становишься не уверен в мире, в возможностях познания».
В конце каждого разговора я спрашиваю у своих героев, хотели бы они узнать тайны своих родителей раньше. Джулия протирает глаза кулаками и долго смотрит в окно. Она до сих пор не уверена, что травматичнее. Настя говорит, что предпочла бы не знать никогда, ведь именно вскрывшаяся тайна, по её мнению, открыла двери в ад. Артём признаётся, что ему всё равно, — его не очень интересует, как именно его папа попал под следствие и как провёл год в изоляторе: «Я бы больше хотел узнать, как он перешёл из подростка в мужчину? Как его друзья превратились в партнёров? Мне это всё очень интересно услышать от папы, но он сам никогда не начинал, а я никогда не спрашивал». Даша очень жалеет о том, что дедушка сам не поделился с ней своим секретом. Она хотела бы, чтобы он рассказал обо всём, когда ей было лет десять: про Дмитрича, про своё отношение к нему, про то, как он жил.
«В четырнадцать я была уже взрослой — это такой момент, как когда тебе рассказывают про месячные в пятнадцать. Это уже поздно».