Лев Толстой в юности был кутилой, воякой, хвастуном и жуиром: по его собственному признанию, он убивал и мучил людей, развратничал, проматывал наследство — и гордился всем этим. В старости граф пришёл к «бородатости»: вечным истинам, которые на первый взгляд кажутся банальными, как бородатый анекдот, но при постоянном медитативном повторении оказываются ключами для взлома реальности. Наши постоянные иллюстраторы bojemoi сделали специальную серию коллажей в преддверии дня рождения Льва Николаевича, который в течение месяца будет вашим персональным тренером.
25
дней до дня рождения Толстого
«Царство божие внутри вас есть»,
— говорит Лев Толстой (на самом деле это евангелист Лука).
Согласно Луке, однажды Иисуса спросили, когда ждать Царствия Божия, и он ответил, что оно не придёт заметно, и нельзя его будет увидеть там или здесь: потому что «Царствие Божие внутрь вас есть». Эту эзотерическую концепцию божественности человека принял и Лев Толстой: именно на ней он построил отрицание официальной церкви, которая монополизирует, по его мнению, то, чем и так владеет любой человек, — связь с Богом. Это же Царствие Божие Толстой противопоставляет государству, так как эти два «царства» имеют противоположные цели и ценности и оба в одинаковой степени заявляют права на человека: внутреннее царство души требует полного подчинения Божьей воле и поведения в соответствии с христианскими заповедями, а внешнее царство-государство хочет распоряжаться личностью по своему усмотрению, обязав человека совершать, наоборот, антихристианские действия: судить, наказывать, отнимать, воевать.
По Толстому, сама идея государства стоит на ложных основаниях, разъединяющих людей и мешающих им совершенствоваться нравственно, поэтому он призывал игнорировать государство, не подчиняться ему и отрицать его, а в конечном итоге добиться его полного исчезновения. Сам граф был неприкосновенен — но за его идеи было отправлено под суд энное количество преданных его учению толстовцев, да и сегодня его взгляды оказываются чересчур радикальными. Несмотря на то, что вся его критика государства звучит довольно резонно, никакого разрешения этому гневу в учении Толстого нет (кто-то поймёт его высказывания в чисто революционном ключе — и промахнётся). Он не мог предложить никакого альтернативного устройства общества и говорил только, что, если все будут соблюдать заповеди Христа и откажутся подчиняться безнравственным требованиям государства, идеальная организация общества наступит сама собой:
«Вопроса же о том, какая форма жизни сложится вследствие такой деятельности людей, не существует для христианина».
Здесь Лев Николаевич внезапно оказался близок буддийской Махаяне, которая утверждает, что никто не уйдёт в нирвану, пока все не станут просветлёнными. И пока каждому воздаётся по вере его — вот вам несколько ядрёных отрывков из тотального философского труда Толстого «Путь жизни».
«Что такое? Какое такое государство? Что вы говорите? Оставьте меня в покое.
Не говорите таких глупостей и гадостей».
26
дней до дня рождения Толстого
«Труд есть потребность»,
— говорит Лев Толстой (и это не так просто понять, как кажется).
Этот афоризм взят из комментария Льва Толстого к текстам, присланным ему редактором парижского журнала «Revue des revues». Один текст — обращённая к молодёжи речь Эмиля Золя, который выступает против религии, за науку — и призывает юношество трудиться как можно усерднее, неважно, над чем, чтобы успокоить тоску по мистическому. Другой — письмо Александра Дюма-младшего, который одинаково устало хает и склонную к науке, и увлекающуюся религией молодёжь за узколобие, агрессивность и непостоянство убеждений. Толстой критикует Золя и говорит, что если всякий дурак будет усердно и без устали трудиться, не разобравшись толком, над чем именно он работает, то мир накроется известным тазом. И правда, от атомной бомбы до пластиковых стаканчиков, от гуманитарных трудов до развлечений со смартфонами — человеческая активность в большинстве случаев носит уродливо-бессмысленные формы. Эта фраза — «труд есть потребность» — оказывается не только началом размышления о природе человеческой деятельности, но обвинительным приговором всем тем, кто безостановочно мутит свои дела без раздумий.
:
Все бедствия людей, по учению Лаодзи, происходят не столько от того, что они не сделали того, что нужно, сколько от того, что они делают то, чего не нужно делать.
И потому люди избавились бы от всех бедствий личных и в особенности общественных, которые преимущественно имеет в виду китайский философ, если бы они соблюдали неделание («s'il pratiquaient le non agir»).
И я думаю, что он совершенно прав. Пусть каждый усердно работает. Но что? Биржевой игрок, банкир возвращается с биржи, где он усердно работал; полковник — с обучения людей убийству, фабрикант — из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?
Но, может быть, надо говорить только о людях, работающих для науки?
Я постоянно получаю от разных авторов многочисленные тетради, часто и книги с работами, художественными и научными. Один в окончательной форме разрешил вопрос христианской гносеологии, другой напечатал книгу о космическом эфире, третий разрешил социальный, четвертый — политический, пятый — восточный вопросы, шестой издаёт журнал, посвящённый исследованиям таинственных сил духа и природы, седьмой разрешил проблему коня.
Все эти люди работают для науки неустанно и усердно, но я думаю, что время и труд не только всех этих писателей, но и многих других, не только пропали даром, но были ещё и вредны. Вредны, во-первых, тем, что для приготовления этих писаний тысячи других людей делали бумагу, шрифт, набирали, печатали и, главное, кормили, одевали всех своих тружеников науки, и ещё тем, что все сочинители эти, вместо того чтобы чувствовать свою вину перед обществом, как бы они чувствовали её, если бы они играли в карты или горелки, со спокойной совестью продолжают делать своё никому не нужное дело.
Но кроме этого меня всегда ужо давно поражало то удивительное, утвердившееся особенно в Западной Европе, мнение, что труд есть что-то вроде добродетели, и ещё гораздо прежде, чем прочесть это мнение, ясно выраженное в речи г-на Золя, я уже не раз удивлялся на это странное значение, приписываемое труду.
Ведь только муравей в басне как существо, лишёшное разума и стремлений к добру, мог думать, что труд есть добродетель, и мог гордиться им.
Г-н Золя говорит, что труд делает человека добрым; я же замечал всегда обратное: осознанный труд, муравьиная гордость своим трудом делает не только муравья, но и человека жестоким. Величайшие злодеи человечества Нерон, Пётр I — всегда были особенно заняты и озабочены, ни на минуту не оставаясь сами с собой без занятий или увеселений.
Труд так же мало может быть добродетелью, как питание.
Труд есть потребность, лишение которой составляет страдание, — но никак не добродетель. Возведение труда в достоинство есть такое же уродство, каким бы было возведение питания человека в достоинство и добродетель. Значение, приписываемое труду в нашем обществе, могло возникнуть только как реакция против праздности, возведённой в признак благородства и до сих пор ещё считающейся признаком достоинства в богатых и малообразованных классах. Труд, упражнение своих органов — для человека есть всегда необходимость, как о том одинаково свидетельствуют телята, скачущие вокруг кола, к которому они привязаны, и люди богатых классов, мученики гимнастики, всякого рода игр: карт, шахмат, lawn tennis'а и тому подобного, не умеющие найти более разумного упражнения своих органов.
Труд не только не есть добродетель, но в нашем ложно организованном обществе есть большею частью нравственно анестезирующее средство вроде курения или вина, для скрывания от себя неправильности и порочности своей жизни.
«Когда мне рассуждать с вами о философии, нравственности и религии, — мне надо издавать ежедневную газету с полмиллионом подписчиков, мне надо организовать войско, мне надо строить Эйфелеву башню, устраивать выставку в Чикаго, прорывать Панамский перешеек, дописать двадцать восьмой том своих сочинений, свою картину, оперу».
Не будь у людей нашего времени отговорки постоянного, поглощающего их всех труда, они не могли бы жить, как живут теперь.
Только благодаря тому, что они пустым и большею частью вредным трудом скрывают от себя те противоречия, в которых они живут, только благодаря этому и могут люди жить так, как они живут».
27
дней до дня рождения Толстого
«Человек обязан быть счастлив.
Если он не счастлив, то он виноват»,
— говорит Лев Толстой.
И знает, о чём говорит: к 1877 году (дата публикации «Анны Карениной») он обрёл всё, что обычно называется «человеческим счастьем». Большая семья, жена — партнёр и соавтор, слава, деньги и признание не только литературным сообществом, но и широчайшим кругом читателей. Однако именно после того, как все социально наведённые мечты стали былью, Толстой и встретился с экзистенциальным кризисом, отсутствием смысла жизни и творчества, толкавшим его к порогу самоубийства. Поэтому когда через десять лет, в 1887 году, он пишет письмо Николаю Николаевичу Страхову — религиозному философу, не только повлиявшему на взгляды самого Толстого, но и во многом сформировавшему позицию Достоевского, — он имеет в виду какое-то совершенно иное счастье. Вот это письмо.
:
«Простите, что долго не отвечал, дорогой Николай Николаевич. — Я очень рад, что вы договорились с Соловьёвым. Вы будете спокойнее. А то он вас тревожил. Нет ничего беспокойнее, как кажущаяся духовная близость, которая никогда не переходит в настоящую и которая дразнит и большей частью есть самое большое отдаление; знаете, как на кольцах для ключей: те ключи, которые у перерыва кольца, кажутся рядом, а их надо передвинуть на всё кольцо, чтобы соединить. Таково мне казалось всегда ваше отношение к Соловьёву. Трудно представить более отдалённых по умственному характеру людей, чем вы и он.
Очень благодарю вас за Масарика. Он был и в Ясной, и я очень полюбил его.
Я всё работаю над мыслями о жизни и смерти
— не переставая, и всё мне становится яснее и важнее. Очень хочется знать ваше отношение к этому.
Наши все здоровы, вам кланяются и вас зовут. Я же, разумеется, очень. Полюбил я тоже Данилевскую. — Грота вы напрасно не любите. Если его сравнивать с Соловьёвым, то оба одинаково легкомысленные; но Грот свободен и ищет истину везде, а Соловьёв спутан и не может уже искать истины нигде, кроме (простите меня) в загаженном уголку церкви. — Соловьёв талантливее, это правда, но Грот шире образован. Так мне кажется. Пожалуйста, разорвите это письмо.
Человек обязан быть счастлив.
Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения.
Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберёшься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете, и зачем весь мир? и тому подобное. А если счастлив, то «покорно благодарю и вам того же желаю», вот и все вопросы. Ну, пока прощайте. Ваши книги и мысли, выраженные в них, много мне помогли в уяснении тех вопросов, которыми я занят теперь. Надеюсь, что я их не извергаю сырыми, а ассимилировал, и что вы мне скажете: на здоровье.
Ваш друг Лев Толстой».
28
дней до дня рождения Толстого
«При каждом разрешении вопроса: поступать так или этак? — спроси себя, как бы ты поступил, если бы знал, что ты умрёшь к вечеру, и притом никто никогда не узнал бы о том, как ты поступил», — говорит Лев Толстой.
Когда Льва Толстого настиг экзистенциальный кризис (как сейчас говорят, «кризис среднего возраста»), его поразил тот факт, что несмотря на всё его богатство, славу, детей и вес в обществе — он умрёт. Эта мысль совершенно парализовала всю его жизнедеятельность, и он мог думать только о двух вещах: о смерти, которая неизбежна и делает всю жизнь бессмысленной, — и о шнурке, на котором нужно бы повеситься, чтобы прекратить этот абсурд. У графа нашлись силы не воспользоваться экстренным выходом. Он решил пересмотреть все основания жизни в попытке наделить её смыслом, неуничтожимым смертью тела. Прочесть об этом периоде жизни можно в «Исповеди», а пока вот вам кусок из религиозно-философского трактата Льва Николаевича «В чём моя вера?», который был запрещён в России сразу же после выхода и во многом стал причиной отлучения мыслителя от православной церкви.
«Смерть, смерть, смерть каждую секунду ждёт вас.
Жизнь ваша всегда совершается ввиду смерти. Если вы трудитесь лично для себя в будущем, то вы сами знаете, что в будущем для вас одно — смерть. И эта смерть разрушает всё то, для чего вы трудились. Стало быть, жизнь для себя не может иметь никакого смысла. Если есть жизнь разумная, то она должна быть какая-нибудь другая, то есть такая, цель которой не в жизни для себя в будущем. Чтобы жить разумно, надо жить так, чтобы смерть не могла разрушить жизни.
Все те бесчисленные дела, которые мы делаем для себя в будущем, не нужны для нас; всё это обман, которым мы сами обманываем себя. Нужно только одно.
Со дня рождения положение человека таково, что его ждёт неизбежная погибель, то есть бессмысленная жизнь и бессмысленная смерть, если он не найдёт этого чего-то одного, которое нужно для истинной жизни. Это-то одно, дающее истинную жизнь, Христос и открывает людям. Он не выдумывает это, не обещает дать это по своей Божеской власти; он только показывает людям, что вместе с той личной жизнью, которая есть несомненный обман, должно быть то, что есть истина, а не обман.
Притчей о виноградарях (Матф., XXI, 33 — 42) Христос разъясняет этот источник заблуждения людей, скрывающего от них эту истину и заставляющего их принимать призрак жизни, свою личную жизнь, за жизнь истинную. Люди, живя в хозяйском обработанном саду, вообразили себе, что они собственники этого сада. И из этого ложного представления вытекает ряд безумных и жестоких поступков этих людей, кончающийся их изгнанием, исключением из жизни; точно так же мы вообразили себе, что жизнь каждого из нас есть наша личная собственность, что мы имеем право на неё и можем пользоваться ею, как хотим, ни перед кем не имея никаких обязательств. И для нас, вообразивших себе это, неизбежен такой же ряд безумных и жестоких поступков и несчастий; и такое же исключение из жизни. И как виноградарям кажется, что чем злее они будут, тем лучше обеспечат себя, — убьют послов и хозяйского сына, — так и нам кажется, что чем злее мы будем, тем будем обеспеченнее.
Эта поправка взгляда на жизнь, эта μετάνοια есть краеугольный камень учения Христа, как он и сказал в конце этой притчи. По учению Христа, как виноградари, живя в саду, не ими обработанном, должны понимать и чувствовать, что они в неоплатном долгу перед хозяином, так точно и люди должны понимать и чувствовать, что, со дня рождения и до смерти, они всегда в неоплатном долгу перед кем-то, перед жившими до них и теперь живущими и имеющими жить, и перед тем, что было и есть и будет началом всего. Они должны понимать, что всяким часом своей жизни, во время которой они не прекращают этой жизни, они утверждают это обязательство и что потому человек, живущий для себя и отрицающий это обязательство, связывающее его с жизнью и началом её, сам лишает себя жизни, должен понимать, что, живя так, он, желая сохранить свою жизнь, губит её, — то самое, что много раз повторяет Христос.
Жизнь истинная есть только та, которая продолжает жизнь прошедшую,содействует благу жизни современной и благу жизни будущей».
29
дней до дня рождения Толстого
Граф за свою жизнь произвёл огромное количество слов — и о многих впоследствии жалел, считая, что в молодости почём зря марал бумагу светскими романами. Когда один из посетителей Ясной Поляны выразил автору свой восторг и благодарность за создание «Войны и мира» и «Анны Карениной», Толстой ответил: «Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: «Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку». Я приписываю значение совсем другим своим книгам (религиозным!)».
Надо сказать, что решение писать душепопечительные сочинения не избавило Толстого от многословия, а желание быть правильно понятым делает его тексты несколько тяжеловесными и местами занудными. Но это всего лишь форма, взявшаяся от желания быть точным по поводу крайне абстрактных материй: и кто прорвётся за её неказистость — получит весьма полезный остаток для размышлений. Вот два десятка сентенций на тему слов и молчания из его труда «Путь жизни», в котором он с помощью коротких сентенций размышляет о смысле жизни и прочих полезностях.
30
дней до дня рождения Толстого
«Осуждение другого всегда неверно, потому что никто никогда не может знать того, что происходило и происходит в душе того, кого осуждаешь», — говорит Лев Толстой.
Чтобы лучше понять, что значит «осуждение», можно прочитать этот отрывок из «Четвероевангелия» — разбора Толстым Нового Завета, в котором он объясняет, что значит «не суди» и как государство системно нарушает эту заповедь.
Он удерживает одно — цель закона как повод для высказывания своих правил. Цель закона человеческого правосудия есть благо людей. И он говорит (Мф. V, 38, 39): «Для того чтобы достигнуть этого блага, вам сказано в законе: выколоть глаз тому, кто выколол глаз, выбить зуб тому, кто выбил зуб, отрубить руку тому, кто отрубил руку, и убить того, кто убил. Я же вам говорю: для того, чтобы достигнуть блага, не защищайтесь от злых людей. Не защищайтесь совсем. Ударил тебя в одну скулу, подставь другую. Хочет, чтобы ты сработал для него — работай для него вдвое. Знаешь, что занять хочет у тебя, — не бегай от него, а давай, и если дашь, не проси назад; хочет засудить тебя, снять рубаху, — отдай и кафтан».
Христос с подробностью останавливается на этом и перечисляет случаи, в которых злой может обижать не злого, и во всех случаях прямо и понятно говорит, что надо делать и чего не надо делать: надо всё отдавать и не прибегать к человеческому правосудию — суду — и не участвовать в нём.
Цель закона та, чтобы никто не посягал на другого, на свободу, на целость, на жизнь его, и потому и закон не может посягать на свободу, целость и жизнь другого.
И не может же быть одновременно закон не убий — и закон убий того-то и того-то. Правило это вытекает само собою из первого правила: «Не сердись и мирись с братом». Главный смысл его есть только отрицание суда человеческого, утверждённого ложным законом.
Иисус говорит: не судите и не судитесь, а прощайте, всё прощайте. Вы будете прощать, и вам будут прощать. А если вы будете судить, и вас будут судить, и зло никогда не кончится. И, как в прежних правилах, дав правило, Иисус с двух сторон объясняет его: с внутренней — для каждого, и с внешней — для всех. Для каждого он говорит: как может кто-нибудь из людей судить другого? Ведь судящий должен видеть, что хорошо и что дурно, но как же ему видеть, что хорошо, что дурно, когда он сам судит, то есть хочет мстить и наказывать; он тем самым, что судит, уже утверждает зло, и потому, если он судит, то он сам слепой, который хочет вести слепого. Так выходит для каждого.
И потому, если они наказывают, — не верьте, что они добры.
Вот смысл этого места.
Сказано, что по закону Моисея справедливость достигалась судом и наказаниями. Я же вам говорю, говорит Христос, не защищайтесь от зла, тогда вы достигнете справедливости. Само собою, кажется, вытекает то, что нельзя и не должно судить и приговаривать к наказаниям. Если бы и не сказано было после этого: не судите и не приговаривайте к наказанию, — и тогда бы ясно было, что это само собою разумеется, потому что Иисус Христос учит всех прощать. Кто же будет наказывать, если он всех учит не противиться злу и не мстить? Да и в первом же толковании закона не убий сказано, что не гневайся даже на брата. Кроме того, разве всё учение прощения, все притчи: о прощёной блуднице, о должнике, самая молитва, учащая прощать должникам нашим, — разве всё не говорит то же самое?
Но тут ещё прямо двумя словами, такими, которым нельзя придать никакого другого смысла, сказано: не судите судами, не приговаривайте к наказаниям.
И что же? Все церкви, все толкователи говорят, что это значит: «evitez lamedisance», не сплетничай — и больше ничего».
31
день до дня рождения Толстого
«Когда мир кажется некрасивым, люди неприятными и недобрыми и все дела их глупыми и гадкими, спеши воспользоваться этим состоянием, обратив внимание на себя, и ты увидишь в себе то, чего не видал прежде — и это признание своей гадости будет на пользу тебе», — говорит Лев Толстой.
Для того чтобы полнее прийти к осознанию собственной гадости вместе со Львом Николаевичем, лучше всего начать с прочтения «Исповеди», которая повествует о том, как богатый и знатный молодой граф почти довёл себя до самоубийства — а затем воскрес:
Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего.
Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли.
Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть — всё это уважалось.
Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тётушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: «Ничто так не образует молодого человека, как связь с порядочной женщиной»; ещё другого счастья она желала мне — того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья — того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.
Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство...
Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.
Так я жил десять лет.
В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже лёгкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.
Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошёлся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошёлся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая её оправдывала.
Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я — художник, поэт — писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.
Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов её. Быть жрецом её было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал её исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы — самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между ними людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры.
Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта — обман.
Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрёкся от неё, но от чина, данного мне этими людьми, от чина художника, поэта, учителя — я не отрекся. Я наивно воображал, что я — поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.
Из сближения с этими людьми я вынес новый порок — до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему.
Теперь, вспоминая об этом времени, о своём настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно — возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.
Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать — как можно скорее, как можно больше, что всё это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, всё печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно — мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.
Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали, печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы все ещё больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и всё сердились, что нас мало слушают.
Ужасно странно, но теперь мне понятно.
Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал.
Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы очень важные люди, нам надо было ещё рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность. И вот у нас было придумано следующее: всё, что существует, то разумно. Всё же, что существует, всё развивается. Развивается же всё посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, — стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.
Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, — называл всех сумасшедшими, кроме себя».