Новосибирийский писатель Виталий Сероклинов специально для самиздата «Батенька, да вы трансформер» вспоминает свою молодость в новосибирском Академгородке, где он успел пересечься с главными будущими героями советской и российской рок-сцены. Разговоры с Янкой Дягилевой за полтора месяца до её самоубийства. Становление группы «Иван-Кайф» из кухни общаги до памятника прямо в университете. Квартирники «Наутилуса» и «Гражданской обороны», Кинчев без грима, Романов из «Аквариума» и Сапунов из «Воскресенья», а также женщина, которая крутила роман с Юрием Антоновым, подбирала наряды для Софии Ротару и Аллы Пугачёвой, а закончила в пьяном полуобнажённом танце, завёрнутой в постер с лицом Антонова.
1.
— Во всем виноваты музыка и любовь, — всегда говорю я в ответ на упрёки, что не знаю английского, что не получил диплома о высшем образовании, что я говённый математик, или на недоумения о чём-то ещё, чем непременно должен обладать к моим годам вменяемый и успешный человек.
Вот только вменяемым я перестал быть в первый же день учёбы на матфаке Новосибирского государственного ордена Трудового Красного Знамени университета имени Ленинского комсомола. Да что там в первый день — в первые же секунды, увидев её — конечно, ту, которую положено в плохих романах писать с прописной, свою первую любовь, — и пропав.
А потом была ночь, первая из ночей, проведённых на кухне общежития, — сначала в тишине, потом под робкие трогания струн старенькой гитары соседом.
Так у нас и повелось: часам к двум ночи, когда мои соседи-первокурсники, ещё не вкусившие прелесть ночных преферансов и пробежек до стоянки такси за пол-литрами за 25 рублей — спасибо Указу (он так и назывался, значительно, с прописной, и даже вербально было понятно, что это за документ — хорошо известный моему поколению Указ Президиума Верховного совета СССР «Об усилении борьбы с пьянством», после выхода которого купить без проблем бутылку горячительного стало невозможно), — в общем, когда все вокруг ложились спать, включая маленького сына того самого соседа-музыканта, обременённого к своему пятому курсу семьёй и сопутствующим «багажом», и все девять этажей затихали, на кухню матфаковского общежития НГУ № 8/1 отправлялись мы. Я усаживался в уголок с толстой тетрадью, куда переносил все неотправленные письма той самой первой любви, на три года старше меня, а значит ещё более недоступной. Мишка — так звали моего соседа по ночным бдениям и просто по этажу — усаживался в другой угол. Мы даже поначалу не обращали внимания друг на друга, уходя каждый в свои не очень радостные мысли, которые я фиксировал на бумаге, а он — переборами гитары. Неделю или две оба считали, что второй должен в конце концов уйти на другую кухню, на том же этаже, — зачем мешать страданиям другого, но всё как-то обустроилось без смены локаций, и уже к концу сентября мы в ночи кивали друг другу и даже неловко улыбались, впрочем, «в миру», днём, подчёркнуто не замечая недавнего собрата.
Уже к весне я узнал, что Мишка — не просто музыкант, а брат Диванов, член знаменитого клуба математиков Конторы братьев Дивановых, получившего своё название во время глобального переезда из пятиэтажных общаг в нашу новенькую тогда девятиэтажку, значительно более комфортную и по всем раскладам более удобную. Неудобно было только перетаскивать вещи из безлифтовой «шестёрки», где раньше обитал матфак, потому тащившие где-то позаимствованный пыльный диван отцы-основатели КБрД часто присаживались на него прямо на тротуаре, освежались — дело было ещё до того самого пресловутого Указа — и искромётно шутили, к концу пути став первыми братьями Конторы и членами образованного клуба, постоянной и высокочтимой традицией которого стали знаменитые первоапрельские капустники.
На первый для нас, поступивших прошлой осенью, капустник было не достать лишних билетов — ни на дневное выступление, где братья только похмельно притирались и откатывали придуманные шутки, ни на вечернее, более крутое и полное, без списанных в утиль не проканавших днём старых гэгов и с попавшими в топ новыми. Мишка писал свои песни теми же «нашими» ночами, подбирая слова под ритм и иногда — очень редко — приводя кого-то из коллег, чтобы послушали получившееся. На меня, первокурсника, гости кухни смотрели как на мебель, не замечая, потому Мишке даже не приходилось объяснять, что я тут делаю, странный лохматый чудак в старых вельветовых отцовских «вранглерах», никогда не сбривавший над верхней губой то, что я тогда считал усами.
Однажды «мебель» обрела голос: та, по которой я так страдал, ни разу с ней не заговорив и даже не приблизившись, оказалось, осталась без билета на капустник, и я должен был устроить всё так, чтобы она попала непременно на вечерний, лучший из двух. Билеты мне принёс сам Мишка — в обмен на обещание поработать гардеробщиком на обоих выступлениях, а ещё я раньше всех услышал все первоапрельские песни: к тому времени мой коллега по ночным бдениям совсем перестал меня стесняться и играл в полную силу.
Тем временем подоспела летняя сессия, где мне и вылезли боком все кухонные посиделки. После них, не засыпая до самого рассвета, странно было идти на первую пару: какая уж тут учёба, когда любовь, потому спал я после бдений до обеда. А этими парами, увы, были частенько английский с матаном, которые я благополучно завалил на первой же сдаче. С англичанкой я справился исключительно обаянием и четырьмя зазубренными фразами: «Ю а лукинг вэри вэл» (выпалив это прямо в дверях — сдавал я уже на дому у неё), «Вот тайм из ит?» (так я изображал торопыжность, когда меня спрашивали о чём-то непонятном), «Йес, ай ду» (этим я отвечал на все вопросы, начинавшиеся с «ду ю», как меня подучили, потому смело ляпнул эту «йесайду» на вопрос, пятеро ли у меня детей) и «Ай донт кэйч ю» — последнее обозначало, как мне сказали, что-то жаргонное на тему неврубания в базар собеседника и должно было произвести неизгладимое впечатление, что и вышло. Матанщик же Кобков, человек душевный, замдекана, прикрывающий таких балбесов, как я, признался мне, что он видит: человек я хороший, но математик — говённый. Зачёт и экзамен я, впрочем, получил, потому оставшееся до начала отъезда студиозусов в стройотряды время посвятил преследованию предмета своего обожания, с которым так ни разу и не поговорил, даже билеты на капустник подсунув через знакомых.
Наслушавшись ночью новых песен Мишки, мечтавшего к тому времени о собственной группе, каждый день я дожидался свою возлюбленную внизу, у вахты — иногда часами — и шёл за ней так, чтобы она не замечала меня, до самого торгового центра. Только нужно было идти не по тротуару, а вдоль него, прячась за деревьями и общагами: сначала за «семёркой» — там жили физики, сплошь мужики, патлатые и немытые, с дикими взорами, их можно было сразу опознать среди всех студентов. Под их окнами не было презервативов на ветках (наверное, немытость на это как-то влияла), потому можно было ломиться сквозь кустарник без опаски наткнуться лицом на что-то неожиданное. Потом надо было вынырнуть за «семёркой» и пройти вдоль математической «шестёрки», той самой, из которой несли мебель будущие братья Дивановы. Это можно было делать уже со стороны тротуара — там были густые деревья: Академгородок — он вообще густопоросший соснами и берёзами, только сначала вырастают берёзы, а потом, уже под ними, начинают подниматься сосны, и скоро они забивают собой берёзки, которые не любят тени и остаются в одиночестве — так мне объясняла одна биологиня, но это было уже сильно позже, когда я научился разговаривать с женщинами.
Потом надо было быстро перебежать к «пятёрке», где снова жили физики, только постарше и посемейнее, и через кусты тут идти было опасно, лучше чуть обойти и снова выбраться к следующей общаге со стороны тротуара, к «четвёрке», в которую селили всех подряд, от экономистов до феновцев. А вот возле «тройки» было головато, и надо было прятаться на её математических задах — тут тоже жили математики: математиков вообще было больше всех, но в «тройке» и «шестёрке» считалось жить непрестижным, потому что душ тут был внизу, разделённый на женский и мужской (однажды я по ошибке попал в женский, и воспоминания об этом остались в моей памяти навсегда во всех красках и деталях), а в блоках — только туалеты с раковиной.
Из-за «тройки» надо было, всё так же прячась, вынырнуть в сторону главного корпуса, потому что на тротуаре можно было столкнуться с ней, но торопиться следовало с осторожностью, так как существовала опасность выскочить прямо у неё на глазах — и тогда она всё поймёт! — и лучше всего было перебежать Университетский проспект и потом скользнуть в лес, проскочить его быстро, если не было луж, залететь — лучше с обратной стороны ТЦ — на второй этаж и вожделенно наблюдать оттуда за тем, как она ходит между полками с жёлтыми коробками турецкого чая и замороженными ананасами по рублю за пакет. Самым ответственным был момент случайной встречи по ту сторону полок — в это время необходимо было напевать что-то из будущих песен моего, как я уже к тому времени сообразил, знаменитого соседа — и тогда она, предмет моей страсти, услышав эту же песню позже, вместе со всеми, поймёт, что я приближён к самым главным людям общаги, и после этого бросится в мои объятия (через тридцать лет, вспоминая все эти планы и разглядывая свои фото той поры, я уже не удивляюсь, почему этот усатый чудак так долго оставался девственником).
А потом предстояла обратная дорога, и главное было — чтобы не попались по дороге знакомые, чтобы не потерять её из виду за торопливыми и никчемушными в тот момент приветствиями. И снова: математическая «тройка», набитая непонятно кем «четвёрка» с лицевой стороны, «пятёрка» с физиками поприличнее и посемейнее, но только не через кусты, «шестёрка» с гулом настраиваемых колонок к вечерней дискотеке, «семёрка» с афишами концерта какой-то непонятной Янки Дягилевой — кажется, той самой, с которой мы намедни пили у друзей, — и, наконец-то, «восьмёрка-первая», своя родная, где можно взбежать по параллельной лестнице и на пятом этаже, где большой холл и просматривается всё насквозь, увидеть, как она поднимается к себе на девятый, опустив голову и ни на кого н