Для тех, кто не любит слушать, а любит читать, самиздат регулярно расшифровывает лучшие подкасты радио «Глаголев FM». В этот раз расшифровали для вас длинный, но безумно увлекательный разговор в рамках нашего исследования о том, что такое дом: откуда у нас нелюбовь к коммуналкам, почему на самом деле жить одной большой соседской семьёй — прекрасно, а личное пространство — понятие растяжимое.
Евгений Бабушкин: Здравствуйте, вы слушаете «Глаголев FM», в эфире Евгений Бабушкин, на звуке — Фёдор Балашов. Добро пожаловать домой! «Я лежал на полу, почти уткнувшись лицом в стекло керосинки, и смотрел на ад. Отчаяние моё было полным, я размышлял о своей ужасной жизни и знал, что сейчас она прервётся наконец», — так герой неоконченной повести Булгакова описывает радости коммунальной квартиры. Булгаков и сам, разумеется, жил в коммуналке, как и миллионы людей до и после него, и сейчас в семнадцатикомнатных квартирах на Васильевском тоже проживает немало народу. Что за дом это такой странный — коммунальная квартира? Об этом мы сегодня и поговорим, и в гостях у нас Александра Архипова, антрополог из РАНХиГС. Привет.
Александра Архипова: Добрый день.
Е. Б.: Что такое дом? Подкаст о том, где мы живём.
А. А.: Двадцатый век культивирует в человеке индивидуализм. То есть всё должно быть индивидуально, мы должны жить в своей комнатке, где всё сделано по нашему вкусу: вот у нас на ноутбучичке наши любимые наклеечки, которые показывают нашу индивидуальность, и всё такое прочее. Наш iPhone в такой специальной обложечке. На самом деле это, как и многое другое, вообще никак не является универсальным. В конце девятнадцатого века пользуются страшной популярностью социалистические проекты жилья будущего освобождённого человека. Все обсуждают проект фаланстеров, социалистические проекты Оуэна, Фурье. Это такой проект жилья, где люди, освобождённые от капиталистического общества, будут жить совместным хозяйством, и довольно забавно, что эти проекты коммунального жилья бесконечно напоминают общий дом индейцев-ирокезов, описанный в девятнадцатом веке. Это закруглённый ангар, поделённый на отсеки, где каждая семья имеет свой уголок. Так жили индейцы-ирокезы, и так он назывался — долгий дом. Эти социальные проекты предполагали, что так будет жить освобождённый человек будущего. Почему? Потому что если всё будет хорошо, не нужно будет сражаться за ресурсы, то не нужна будет своя кухонька — можно сделать одну кухню на всех, не нужна будет своя библиотека — можно сделать одну библиотеку, и ты там будешь читать, и так далее. Зачем? Таким образом экономятся усилия при создании жилья и вырабатывается коллективный дух. Эти идеи повлияли очень сильно, и когда, например, по Европе распространяются сионистские идеи, что надо осваивать земли в Палестине и строить там, заниматься сельским хозяйством и возрождать еврейскую коммуну. В частности, идеи кибуцев построены на таком коллективном жилье — и не будь их, наверное, современный процветающий Израиль был бы другой страной.
Е. Б.: А я там был, в кибуцах. Кстати, в некоторых до сих пор сохранился такой уклад, мне это очень нравится.
А. А.: Да, вот это оно. Поэтому уплотнение жилья — это, конечно, психологическая трагедия, и мы понимаем профессора Преображенского, но на самом деле для многих строителей Нового мира в двадцатые годы это не было страшным — наоборот, это был важный шаг к будущему. А эти ужасные буржуи, которые трясутся над своими пятью комнатами и двумя комнатами под библиотеку, — они могут и потесниться, их надо научить правильному коллективному духу.
Е. Б.: Я, кстати, как закоренелый левак совершенно точно не на стороне профессора Преображенского в данном случае. Я бы поставил одно важное условие, которое коммуналки — реальные коммуналки, а не коммуналки мечты — не соблюдают. Я бы хотел жить с людьми, которых не то чтобы сам выбрал — которых бы мне этот высший государственный разум как-то подобрал по интересам. Вот, например, я журналист, писатель — я бы жил с журналистами и писателями, на одну кухню бы ходил, на один унитаз бы с ними садился с большим удовольствием. Но, как мы знаем, в реальности произошло нечто другое: разбилось это всё о быт. И тут мы, наверное, переходим к теме соседей, которых мы не выбираем в коммуналке, соседей, которые, наоборот, за нас выбирают, как нам жить. Давайте об этом поговорим.
А. А.: Да, с удовольствием!
Е. Б.: Культура соседства — как она сформировалась благодаря коммуналке?
А. А.: Я бы сказала, что она переформировалась, потому что, опять же, в чём проблема? В личных границах. Где они проходят? Какая зона считается твоей? Проводится много интереснейших исследований по расстоянию, которое считается допустимым между людьми в разных культурах. Знаете, какая очень существенная проблема в коммуникации США, в коммуникации американцев с приехавшими россиянами?
Е. Б.: У нас короче личная дистанция?
А. А.: Да! Мы, когда пытаемся поговорить с американцем, то пододвигаемся примерно на расстояние ближеполуметра, сантиметров сорок пять — пятьдесят, когда мы хотим вызвать на частный разговор, претендующий на дружественный, и чем он дружественнее, тем мы ближе. Например, для американцев, воспитанных в восточных штатах, эта дистанция сильно больше, поэтому они начинают от тебя отпрыгивать, а ты — к ним. Если антрополог наблюдает передвижение людей в комнате, то на вечеринке после конференции, например, картина такая: российский коллега наскакивает на своего американского собеседника, а американский собеседник с вежливой улыбкой пятится назад всё время, и так они за час совершают круг по комнате, сами того не замечая. Я сама замечала, что люди странным образом от меня отодвигаются, а потом поняла, что дело в этой дистанции. В этой модели двадцатых годов человека будущего предполагалось, что, поскольку это идеальный коллектив, его личные границы очень маленькие — и мы можем делать всё в близком контакте с людьми. Это на самом деле очень важная проблема, потому что мы все знаем, какие возникают слухи, рассказы про коммунальных соседей, которые плюют в суп, которые якобы готовы отравить. Когда в Москве в пятьдесят третьем году арестовали группу врачей еврейского происхождения по обвинению в убийстве Жданова и готовящемся убийстве Сталина, по воспоминаниям и по данным КГБ были случаи, что соседи в коммуналках, зная, что их соседи евреи, например, заваривали кастрюли, чтобы их не отравили.Е. Б.: Вот это интересно. Такая паранойя тотальная соседская — это порождение коммуналки или коммуналка просто развила это в человеке? Как это вообще? Бытие определяет сознание или наоборот?
А. А.: Жил такой антрополог, звали его Фостер, он не имел никакого отношения к советскому проекту, работал в очень бедных мексиканских деревнях в пятидесятые годы и наблюдал за их жизнью. Его интересовал один вопрос: эти мексиканские общины очень бедные, но попытки изменить жизнь там, влить туда деньги, развить инфраструктуру оказываются абсолютно бесполезными — почему так происходит? Фостер описывает случай одного мексиканца, который уехал из своей деревни в город, заработал много денег, вернулся, построил там школу, начал устраивать фандрайзинг. В результате его дом сожгли, а его самого чуть не убили. Почему? Потому что, говорит Фостер, дело в некотором когнитивном восприятии мира на уровне сознания. Общины такого рода воспринимают весь мир как наполненный ограниченными благами. Представьте себе, вы ждёте к себе в гости одиннадцать человек и печёте очень вкусную яблочную шарлотку на двенадцать человек, разрезаете её красиво; приходят гости, едят яблочный пирог, и тут один очень прожорливый гость берёт себе два кусочка. Кому-то не хватает или все должны съесть поменьше, а у вас нет яблок и вы не можете приготовить сейчас вторую яблочную шарлотку. Это ситуация пирога Фостера, как я это называю. Соответственно, если кто-то в этом сообществе богатеет, у кого-то лишняя кастрюлька, дополнительное сидение для унитаза, — это значит, что другие люди лишаются этого блага. У них меньше еды, меньше здоровья и так далее. Эта система заставляет всех быть одинаково бедными, потому что, если кто-то богатеет, это значит, что он не просто богатеет, а эту долю отнимает у других людей. Советская коммуналка — абсолютно идеальный пример этому. Так говорят социальные антропологи. А что говорят по этому поводу психологи, точнее, психиатры? Что у людей пожилого возраста, к сожалению, часто встречается такое состояние — пресенильная деменция. То есть приходит бабушка домой, она не помнит, куда положила сумочку, кошелёк или пальто повесила...
Е. Б.: Так сосед украл, получается.
А. А.: Да. В состоянии ментально стабильном мы эти страхи подавляем, мы думаем: «Ну вряд ли они там могут быть, на самом деле надо ещё раз посмотреть, посмотреть в соседнем шкафчике». А если этого не происходит, то страх ближнего окружения работает очень сильно. Но не всегда бывает оправданным. Одна моя коллега, Елена Михайлик, переводит досудебные дела, и она была свидетельницей прекрасного случая. Одна старушка в Австралии, иммигрантка, русскоязычная, приходит в мэрию и говорит: «Знаете, у меня по стенам бегают розовые пауки, а ещё у меня соседи воруют почту. Я беру конверт — и прямо на конверте адрес исчезает, а ещё стулья летают, а ещё они пролезают в щель под дверь…» Всё то, что мы называем сенильным бредом. Через две недели переводчика вызывают, старушку вызывают, они приходят. Секретарша приглашает их в помещение, там к ним выходят начальник полиции, крупный чиновник — и говорят: «Спасибо, вам, Старушка, большое, мы внимательно рассмотрели вашу жалобу на ваших соседей, которые посылают вам розовых пауков. Большое спасибо, благодаря вашей жалобе мы раскрыли самую крупную в Сиднее ячейку амфетаминщиков». Они варили амфетаминчик, поскольку у них был общий балкончик со старушкой, дым проникал через трубу, и она была в лёгком наркотическом дурмане последние несколько месяцев, на фоне чего у неё и были вот эти все прекрасные галлюцинации. И старушку отправили лечиться за счёт Австралии.
Е. Б.: Это хэппи-энд. Это прекрасно! У меня для вас, дорогие радиослушатели, есть ещё одна история с хэппи-эндом, точнее, с весьма странным концом, но ладно, просто давайте её послушаем.
Гость: Если ты петербуржец или петербурженка, а не иногородний студент, то общагу тебе не дадут и поэтому ты почти неизбежно съезжаешь в коммуналку. В первой квартире, в которой я жила на Васильевском острове, были довольно узкие длинные комнаты, хотя они были не очень-то и длинные, и особенно узкой была кухня, там с одной стороны стоял кухонный стол, с другой какая-то бытовая техника. И вот к нам в гости приехал друг наших соседей. Это был такой довольно крупный молодой человек, и он просто на эту кухню войти не мог, и это было видно сразу, потому что дверной проём был ещё поуже, чем эта кухня, и гость просто робко стоял в этом дверном проёме и просил нас ему что-нибудь передать или налить чаю. Самая какая-то хорошая, наверное, привычка, но от которой очень тяжело отвыкнуть, — это привычка выходить на кухню и всегда знать, что там кто-то есть, что можно с кем-то поговорить, особенно когда живёшь не совсем в коммуналке, а с какими-то знакомыми соседями. Ты выходишь, тебе как-то не спится или грустно, ты выходишь в халате, а там на кухне уже кто-то сидит, и вы начинаете за жизнь разговаривать. Но и в целом, когда живёшь в какой-то коммуне в компании, со сном бывают проблемы, а когда мы жили в коммуналке с моей подругой на Загородном проспекте, у нас, во-первых, были разные графики — я училась на дневном и вечером работала, а подруга приходила чуть позже, и она работала в общепите, а мы были нищебродами тогда, естественно, у нас особо никакой еды не было, она приносила оттуда какие-то куски пиццы, которые кто-то не доел, и мы сидели это всё трескали уже ближе к часу ночи, а потом по Загородному начинали ездить скорые, и спать там было совершенно невозможно. В двадцать два я поняла, что вполне может хватить на первый взнос по ипотеке, а у меня такие принципы были заложены бабушкой, что обязательно нужно иметь своё жильё. Зачем оно мне нужно, я никогда не думала, и, как оказалось потом, оно мне не особо нужно, но это был прямо очень сильный стереотип. И вот с двадцати двух до двадцати трёх лет у меня прямо была такая цель. В итоге я это сделала, несколько месяцев заняло всякое оформление документов, донакапливание. В итоге я всё-таки купила квартиру в Мурино, то есть взяла ипотеку в Мурино. А Мурино — это такой район Петербурга, который постоянно ругает Варламов и говорит, что там будет гетто, там самые дешёвые квартиры, можно уехать оттуда только на метро, потому что это находится за кольцевой автодорогой, оттуда никак не выбраться, там такие дома-муравейники, у них всё очень плохо с управляющими компаниями, там всё время все со всеми судятся, и я начала делать там ремонт. Ещё, наверное, полгода жизни ушло на этот ремонт, потому что это был первый ремонт в моей жизни, я там залила слезами всё, что можно было залить слезами. А потом, когда я всё это сделала — это длилось с лета по, наверное, январь, — я поняла, что у меня есть очень красивая, прямо в скандинавском стиле, квартира, и вот я в ней сижу и не знаю, что делать. И мне как-то прямо стало грустно, я начала просыпаться и думать, что и выйти некуда, поговорить не с кем, и никого тут нет, и как вообще жить — непонятно. И где-то к февралю или началу марта, то есть была ещё зима, прошло пару месяцев, у меня друзья переезжали на новую съёмную квартиру, и у них там была свободная комната, и даже как-то не очень серьёзно, просто все напились, и сестра моей подруги, которая переезжала, сказала: «Почему бы Марине с вами не жить?» Я собрала вещи, переехала, сдала свою студию в Мурино — и ни разу об этом не пожалела. Это было прямо лучшее решение в моей жизни.
Е. Б.: Напоминаю, вы тоже можете, даже должны рассказать нам о роли дома в вашей жизни. Пишите письма на babushkin@artel.media, почта в описании. Мы обязательно обсудим всё в эфире. Если вы жили в необычном месте с необычными людьми, если вы снимали комнату за секс и готовы об этом рассказать, если вашими соседямит были удав и мохноногий сыч, а лучше два сыча, то, пожалуйста, пишите. Ну а что касается коммуналок, мне всю дорогу хочется побыть адвокатом дьявола и сказать: нет, мол, коммуналки лучше, чем мы о них думаем, — и я очень рад, что история этой девушки хоть как-то подтверждает вот эту позицию, которую я на самом деле не разделяю. Ну а вы, Александра, что думаете об этой странной любви к коммуналкам?
А. А.: Вот знаете, я, например, брала интервью в Одессе, где на Молдаванке есть такие знаменитые одесские дворы: как правило, это двухэтажные дома, обращённые во внутренний двор...
Е. Б.: Итальянские дворики их называют почему-то.
А. А.: Да. Итальянские дворики, потому что там такая балюстрада красивая, как правило, есть, и в центре обычно в старых дворах стоит красивый такой туалет, типа сортир, такая будка на два очка. Когда я беседовала с жителями одного из таких дворов в этом году, они говорят: «Ой, нас там сейчас мало живёт, всего двадцать семей, а раньше там жило, например, тридцать-сорок». И я очень подробно расспрашивала, как они жили. И они рассказывают об этом с такой сильной ностальгией, для них это была потрясающая утопия. Почему? Среди людей, проживающих в одном таком дворе, часто не было денежных расчётов: если кому-то надо было варить суп, а ничего не было, то он шёл по соседям, набирал на борщ, а потом этот борщ ели вместе. То есть у жителей внутри одного дворика процветала очень сильная взаимопомощь друг другу, построенная на принципе дара. То есть ты всё время находишься в ситуации, когда ому-то что-то даёшь бесплатно, но за это, ты абсолютно точно знаешь, все будут помогать: за ребёнком присмотрят, борща нальют, с ремонтом помогут. И это такой совершенно позитивный опыт устройства жизни, параллельный советскому проекту. Это в некотором смысле то, чего советский проект хотел достичь в двадцатые годы. И такие микрокультуры сохранялись до недавних пор. Ну, конечно, мы должны понимать, что люди любят идеализировать свой предыдущий опыт, — это несомненно, по принципу: раньше трава была зеленее и небо голубее, ну и вообще всё было лучше. Но в целом — вот пожалуйста, такой позитивный опыт, что та микрокультура, построенная на системе дара и отдарка, противоположна советской, постсоветской культуре, где постоянно надо отдавать деньги, искать заработки, платить взятки, а здесь, в комфортной для тебя среде, всё на взаимовыручке. Однако это ровно потому, что всё прозрачно, всё видно. Если ты не поможешь соседке тёте Фане, через два часа об этом будут знать все сорок восемь семей, живущих в этом итальянском дворике, и тебе мало не покажется, потому что такая система выталкивает любого нарушителя.
Е. Б.: Но это какой-то первобытный коммунизм, недаром мы вспоминали с вами индейцев. Да, это, видимо, что-то похожее.
Если ваши уши уже устали, подключайте глаза: другие замечательные истории про дом можно прочитать по адресу dom.batenka.ru. Это совместные исследования самиздата «Батенька, да вы трансформер» и группы компании ПИК о доме в жизни современного человека. Если вы не понимаете, зачем крупная строительная компания этим занимается, то вот послушайте Алю Халлер — она вам сейчас всё сама объяснит. Да, здесь могла бы быть ваша реклама, но здесь реклама ПИКа.
Аля Халлер: Привет, меня зовут Аля, я работаю в компании ПИК. Мы строим дома в Москве, Петербурге, Тюмени, Екатеринбурге, Калуге и Ярославле, Новороссийске и Ростове, и мы точно знаем, что дом — это не бетонная арматура, не квадратные метры и ламинат, не ключи, не бабушкин сервиз, не фикус на окне. Мы каждый день разговариваем с людьми и видим, как они впервые задумываются о новом доме, как впервые проговаривают вслух, что такое идеальная квартира, мы видим, как они подписывают документы и получают ключи, как переезжают, как растут их дети. И как постепенно здания, которые мы построили, вокруг которого сажали деревья, расставляли фонари, качели и лавочки, становятся настоящим домом. Как неуловимо меняется взгляд жителей, улыбки, как они, наконец, выдыхают и понимают то самое: «Мы до́ма!» Мы строим дома́ для тысяч людей — и всё равно каждый раз нервничаем и беспокоимся вместе с ними, вместе с теми, кто готов шагнуть в эту дверь в стене к себе домой.
Е. Б.: Ну а мы возвращаемся к нашему гостю.
А. А.: Я и моя коллега Анна Кирзюк занимаемся изучением советских легенд. У нас сейчас выйдет книжка «Опасные советские вещи. Страхи и легенды в СССР». И в частности, как и везде, в Советском Союзе процветал такой страх чужака, но в нашей культуре чужак может быть двух типов. Может быть чужак, абстрактный внешне: американцы, цыгане, евреи. То есть американцы подкидывают отравленные вещи, американские джинсы заражены непонятными болезнями — отсюда название болезни дер(ь)матит: это такая болезнь, когда вы надеваете американские джинсы дорогие, купленные в подворотне, а у вас потом бесплодие; это всё потому что вот дер(ь)матит. Или, например, втыкают лезвия в жвачки. В пятидесятые годы рассказывали, что евреи, на волне антисемитской паники, отравляют воду в публичных местах, особенно в школах, или так же лекарства в больницах, ну сам бог велел. Это как бы чужаки, которые угрожают широкому социуму, а есть чужаки, которые угрожают микрогруппе, — это вот наши любимые соседи, о которых мы уже поговорили. Легенды об угрозе со стороны больших врагов, то есть со стороны американцев, цыган, евреев, — они более популярны, чем рассказы с устойчивым сюжетом о вреде соседей, потому что я, например, рассказываю своей подруге про вредоносных соседей моей коммуналки, она поохает, ужаснётся, посочувствует, но для неё это угрозы не представляет. А вот рассказ о том, что перед Олимпиадой-80 американцы разбросали по Москве отравленные или взрывающиеся игрушки, представляет опасность для любых родителей. Поэтому такие истории имеют гораздо бо́льшую вероятность того, что они будут распространяться. А параноидальные рассказы про соседей коммуналок остаются на более локальном уровне, потому что соседи внутри одной коммуналки не угрожают всему миру.
Е. Б.: Ну что ж, мне даже немного жаль, что коммуналка, уже почти уйдя в прошлое, не оставила следа в народной культуре, но она наверняка оставила след в нас самих, потому что многие жители, счастливые жители хрущёвок, панелек, муравейников, новостроек, — это вчерашние жители коммуналок. И мне вот интересно: вчерашний житель коммуналок остаётся немножечко таким же ещё некоторое время, сохраняет свои некоторые привычки в новом окружении — или это всё быстро исчезает, как только у тебя появляется своя дверь и персональный туалет?
А. А.: Ну, я знаю из таких интервью с людьми, которые переезжали из коммуналок, например в хрущёвки в шестидесятые годы, они рассказывали о том, что теряли ощущение некоего центра квартиры, что было некое нейтральное место, где любые скандалы считалось возможным притушить, какая-то нейтральная территория, где были какие-то переговоры, — кухня например. Внутреннее пространство твоё делилось по-другому, а комната в коммуналке была таким сверхзащищённым пространством, то есть на кухне ты мог разговаривать с соседями, мог гостей встретить, а твоё личное пространство вокруг комнаты сосредоточено, и ты почти никому не показываешься, очень редко кто-то заходит туда. А в личной квартире уже не так. И люди испытывали большую проблему: где начало квартиры, вот где оно? Где? Недаром многие люди, переезжавшие из коммуналок в хрущёвки, построенные в пятидесятые годы, например в Преображенском районе в Москве, пытались перенести пространство коммуналки на новый дом, и для них этой общей коммунальной кухней становился двор: они там ставили стол, встречались, иногда готовили даже, устраивали летом и весной полевые кухни, высаживали цветочки, следили параноидально друг за другом, чтобы высаживали цветы по расписанию, ухаживали за деревьями. То есть внезапно общим пространством в хрущёвках становятся палисадники, вот это пространство перед подъездом. Если поговорить об этом с жителями, заселявшими коммуналки в пятидесятые, они многое об этом расскажут.
Е. Б.: Но это тоже уже ушедшая натура, насколько я понимаю: и хрущёвки сносят, и в палисадниках я давно никого не видел. Хотя у меня вот — я снимаю в Останкино, там дом на тысячу квартир, огромный, в девяностом году построен — там есть маленькое общее пространство: столик для пинг-понга. Все очень внимательно следят за этим столиком, из всех подъездов это контролируют, консьержка проверяет, не ночует ли там на нём какой-нибудь пьяный, играют ли на нём действительно в пинг-понг. То есть такое коллективно усыновлённое всем многотысячным домом пространство... Это очень мило.
А. А.: Да, это оно. Смотрите, уходит эта эпоха, а сейчас, например, началась волна, точнее, в прошлом году была волна антиреновационных протестов в Москве, которые никто не мог прогнозировать, потому что казалось, что вот, дескать, Собянин делает хорошие вещи, хочет снести старые полусгнившие дома, чтобы построить новые. И вдруг такая массовая волна протестов. Протестовать вышли те, кто вообще никогда в жизни даже не думал о такой форме. И мы, конечно, брали очень много интервью с такими людьми и узнали следующее: как правило, люди, защищающие свои хрущёвки (среди них много как раз той старой волны шестидесятых-семидесятых), много говорят про то, что «это наше пространство, которые мы с таким трудом выстраивали, — я не хочу жить в новой квартире, пусть она будет дважды большой и прекрасной и там не будет протекать потолок, но я хочу свой дворик, я хочу своё дерево, которое посадил мой дед, отец, я хочу это коммунальное пространство». И очень многие говорят о том, что им некомфортно жить в большом доме: им нужно жить в доме, где мало соседей, где маленькие лестницы, где, проходя по лестнице, ты знаешь всех, кто проходит, и можешь с ними поздороваться, а это очень важно, и рядом есть дерево. И они за эти вещи готовы бороться — такая массовая интонация постоянно звучит.
Е. Б.: Ну вообще тут достаточно философский и достаточно дешёвый вывод можно сделать: что просто в природе человека тосковать. Жители коммуналок тосковали по своим деревенским домам; жители хрущёвок — по коммуналкам; жители новостроек — по хрущёвкам…
А. А.: Но мы задаём вопрос: чего им не хватает в этих прекрасных домах?.. Предположим, что правительство Москвы выполняет обещание, переселяет в те дома, в которые обещает, — почему они против? Потому что на самом деле выясняется: жителям таких квартир нужна не просто квартира — нужно ещё то самое нейтральное пространство, комфортное для них, тот самый столик для пинг-понга.
Е. Б.: Вот, кстати, интересным образом, тоскуя по этому общему пространству и переселяясь в новостройки, люди воссоздают его онлайн (и мы, кстати, дорогие радиослушатели, об этом говорили в первом выпуске нашего подкаста — обязательно его послушайте): эти чатики, группы «ВКонтакте», группы жильцов новых домов, которые, на удивление, сплочённость демонстрируют.
А. А.: Да, это подобная тоска комьюнити, которое ты создаёшь.
Е. Б.: Ну вот мы с вами, в основном, зависали в прошлом, сейчас немножко в настоящем побыли — давайте подумаем о будущем. Потому что, насколько я знаю, идеи коммуналок — разумеется, не таких, с клопами и заваренными кастрюлями, а каких-то идеальных коммуналок — снова, в Европе по крайней мере, входят в моду. Кажется, это называется коливинги, если я правильно называю, да? Когда вот именно так, как я мечтаю, люди схожих интересов и убеждений снимают какое-то общее пространство или им государство даёт общее пространство. Давайте об этом поговорим. К чему мы все движемся? Придём ли мы к этому? Будем ли мы когда-нибудь жить в мире сияющих коммуналок из стекла и алюминия?
А. А.: Не уверена, потому что всё-таки, когда мы говорим про такой опыт, именно про студенческий опыт, американский, когда молодые люди договариваются вместе снимать квартиру, например трёхкомнатную, они хорошо знают друг друга, они очень чётко планируют свои личные границы, они знают, как на студенческом займе проживут так два, три, четыре года, потом они поступят на PhD, снимут побольше квартиру, а потом в идеале — покупка дома. То есть в такой идеальной американской мечте от сожительства в одной квартире с другими студентами ты постепенно приближаешься к покупке отдельного дома с отдельным подъездом, с гаражом на две машины, с внутренним двориком для барбекю. В этой американской модели, ну или европейской также, коммунальное жильё — только один из этапов, такой важный этап социализации, к нему относятся совершенно нормально. У нас в России не так. Мало того, я знаю, настолько легко снять трём студентам квартиру в каком-нибудь американском городе, и насколько трудно трём студентам в Москве снять квартиру. Хотя деньги, которые они предлагают, будут теми же самыми, как если бы снимала одна семья, всё равно владельцы квартиры не хотят: для них эта идея студенческого общежития в доме является очень странной и подозрительной.
Е. Б.: Но тут уже мы переходим к другой очень важной теме, о которой будет один из наших следующих подкастов: о том, как на самом деле живут студенты, в том числе студенты вечные. Оставайтесь с нами, дорогие друзья! Ну и завершая наш разговор о личном и общественном, хочется спросить: а это вообще чисто русская фишка — я имею в виду не коммуналки, а такое вот особенное отношение к личному пространству?
А. А.: Смотрите, моя коллега Анна Кирзюк во Франции рассказывала про нашу книжку, и, значит, был такой неожиданный фидбек: один француз, изучающий русский язык, очень взволновался и сказал: «Теперь я всё-всё понял про мою жену и про её маму. Потому что, вы понимаете, моя жена русская. Нашего сына она всё время, когда он приходит из школы, заставляет переодеваться в домашнюю обувь и мыть руки. А когда приезжает моя тёща — это же просто ужас! Она всё время следит за тем, чтобы я помыл руки, придя с работы, и переобулся в тапочки». Для многих жителей Западной Европы, США, Канады и Израиля эта традиция переодеваться в домашнюю одежду и в тапочки и мыть руки после улицы тщательно, что нам мамы и бабушки с детства впиливают в голову, является абсолютной дичью. Вспомним, что нам говорили наши мамы и бабушки: «Ну это же негигиенично — ходить с грязными руками: на улице грязные люди, они хватают поручни метро, непонятно, кто к тебе прикасается». Вот придя домой, ты должен прямо немедленно параноидально переодеться. Поэтому зрелище в девяностые годы, которое я часто наблюдала, когда приводила американского коллегу на интервью в какую-нибудь квартиру московский людей, и он славист, он знает русский: говорит «здравствуйте», снимает пальто и твёрдо и уверенно проходит в комнату — и за ним начинает бегать бабушка с тапочками в руках и пытается эти тапочки подсунуть, чтобы они попали в поле его зрения, а он не понимает, почему он садится пить чай, а тут ему тапочки под нос. В чём проблема? А проблема в том, что его хотели заставить переодеться. Дело не в реальных опасениях эпидемий и заразных болезней — дело в той самой границе этого личного пространства. Мы, советские и постсоветские люди, очень чётко делим своё пространство как чистое — и чужое как очень грязное. Оно настолько ощущается грязным в сравнении с нашим чистым, что ты параноидально пытаешься очистить себя, помыть руки, надеть тапочки. Это настолько въедается с детства, что вот попробуйте, например, прийти домой — я обращаюсь к слушателям, которым за тридцать пять, за сорок, — попробуйте сделать над собой такой маленький антропологическо-психологический эксперимент: придя домой, не снимайте — пусть на улице даже не слякотный, не мокрый день — уличную обувь, не переодевайтесь в домашние треники и любимую пижаму, а просто в уличной одежде сядьте ужинать, не моя руки. Как вас будет колбасить — вас будет реально колбасить, я готова съесть свою шляпу, которая тут лежит, прекрасная шляпа, — что вас будет колбасить, и эта причина заключается в том, что на самом деле у нас есть эти символические границы между грязным и чистым пространством, нашим чистым и чужим грязным. Они символические, их никто не прочерчивает, их нет, но они тем не менее могущественные и очень сильные. Один очень известный американский психолог проводил эксперимент по определению символических границ. Задача была очень проста. Он взял своих аспирантов и магистрантов — таких молодых, сильных и здоровых, взял самых внешне здоровых, разного пола, разных рас. Обвесил их датчиками: датчиками давления, датчиками пульса, потливости, всего возможного — и отправил их в час пик в нью-йоркское метро с одним очень простым заданием. Они, молодые здоровые люди, должны были подойти к сидящему в нью-йоркском метро человеку и сказать: «Пожалуйста, уступите мне место» — точка. Никак не мотивируя свою просьбу, а просто сказать: «Пожалуйста, — запятая, — уступите мне место». Казалось бы, что такого? Но выяснилось, что из двадцати студентов только один смог преодолеть в себе этот ужас, который возникал, когда он начинал произносить эту фразу. У всех остальных во рту образовывался какой-то комок и губы слипались. Им было запрещено говорить «у меня болит нога», «я беременна», приводить какие-то причины. Они пытались поведенчески изобразить, что у них болит нога или беременны. Датчики показывали, что давление поднимается, пульс усиливается, потливость повышается. И только один человек смог эту фразу произнести. Почему? Потому что есть неписаная социальная конвенция, социальный договор, что такого делать нельзя. Человек к этому привык, нарушение этого вызывает страшный стресс. Поэтому, если мы перестаём мыть руки, то у нас возникает страшный стресс. Поэтому несчастная тёща французского парня, русская тёща, которая третирует его, чтобы он мыл руки, испытывает стресс, что он не моет, а он испытывает стресс, что его заставляют мыть. И вот на самом деле: насколько могущественны символические границы, управляющие нашим пространством, насколько они на самом деле реальны?
Е. Б.: Дорогие радиослушатели, я, Евгений Бабушкин, клянусь: сегодня вечером я приду домой и не вымою руки, вот даже пальчик не вымою — и вам того же желаю. А также я вам желаю: если вы мечтаете вернуться в коммуналку — вернуться туда; если вы мечтаете о новом красивом доме на окраине — пусть и эта ваша мечта исполнится. Это был подкаст «Что такое дом?» на «Глаголев FM», у нас была в гостях Александра Архипова. Спасибо вам, Александра, — это было очень интересно.