Как я наблюдал жизнь, раздавая газеты
Редактор: Евгения Щербина
Иллюстрации: Софья Гражевич
21 августа 2020

Выйдя из электрички, большинство из нас стремятся поскорее покинуть станцию. Это транзитная зона, пустое пространство, здесь нечего делать и не на что смотреть. Но есть те, для кого павильон железнодорожной станции — привычное место повседневной жизни. Два года назад читатель самиздата, журналист, сценарист и режиссёр Юрий Солодов несколько месяцев раздавал газеты у одного из таких павильонов, где успел рассмотреть драму жизни его обитателей. Об этом его Та самая история.

Московская станция Лось. Я стою на площадке, которая примыкает к торцу станционного павильона. За моей спиной ограждение, из-за него доносится визг тормозящей электрички. Слева от меня павильон, четыре его двери одновременно выбрасывают пассажиров. Далее людской поток делится на два рукава: один — этот как раз передо мной — спускается по лестнице в сторону большой площади и магазинов, а второй проплывает мимо и затем поднимается на железнодорожный мост.

Я в красно-синем фартуке раздатчика бесплатных газет. Переминаюсь и бью ладонями в перчатках одна о другую. Пальцы прихватил морозец. Надо погреться в павильоне. Нам это разрешается, если недолго и если продолжать раздавать газеты внутри. А там, конечно же, бомжи. Они полусидят-полулежат на резиновом коврике, прислонившись спинами к стене у дверей, подтянув колени к груди. Три мужика слиплись в кучу, как котята, и спят. По крайней мере глаза их закрыты, несмотря на то, что по полу стелется ледяной сквозняк. Пассажиры заходят и невольно задерживают взгляд на куче бомжеватых котят, на сгустке котобомжей. Людей бьёт озноб от одного только вгляда на этих оцепеневших сонь.

Образ осиротевших котят подкрепляется звуком: одна из дверей, когда её открывают, пищит жалобно — точь-в-точь как котёнок. Я, когда первый раз это услышал, долго вертел головой («Где, где этот малыш, надрывающий сердце?»), пока не понял, что это жалуется на жизнь не зверёныш, а дверь.

Сердобольная женщина оставляет рядом со спящими пакет. Через плёнку видно: внутри батон, пакет кефира, консервы. Из всей их компашки я общаюсь только с одним, уж не знаю почему. Зовут его Андрюха. Он из них самый маленький и тощий. Переносица у него перебита и неправильно срослась. Нос набок.

Бомжи просыпаются, возятся, подтягиваются, елозя позвоночниками, вверх. Они уже не полулежат, а сидят, опираясь о стену. Пакет, который оставила им Сердобольная, не вызывает у них интереса. Похмелье.

Я выхожу на свежий воздух. Приходит Фрида, махонькая старушка с немецкими корнями. Она торгует матерчатыми сумками, где-то берёт их оптом. На вид ей лет семьдесят. Я смотрю на её стеснительную улыбку, и мне становится хорошо. Беспричинно хорошо. Когда она улыбается, лицо её слепнет в добрых морщинах и становится похоже на печёное яблоко. Говорит она тихим бесцветным голосом — потому что по природе своей негромкая и потому что в противном случае это будет навязчиво. А Фрида не такая. И фигурка у неё деликатная — истончившаяся как обмылок, её и нет почти. Смылилась за долгую жизнь. Фрида встаёт рядом, прижав к груди образец товара, и попискивает: «Сумочки. Сумочки».

 Через стеклянные двери павильона я вижу, что «котята» уже на ногах. К ним подошли двое, этих я раньше не видел. Прибывшие — люди совсем другого сорта, что было заметно уже по их фигурам, по тому, как они себя подавали. Бездомные переминались, отводили глаза, а «гости», рисуясь, принимали брутальные позы — расставив ноги, развернув плечи, выпятив грудь. Подавшись вперёд, зорко и требовательно ловили взгляды «синяков» и, похоже, хотели навязать им свою волю. Что-то в широких, чересчур широких улыбках чужаков и в их молодцеватых стойках наводило на эту мысль.

«Котята» же явно держали оборону. Они выглядели какими угодно — вялыми, опухшими, безрадостными, но уж точно не жалкими, не подавленными. На их ряхах, приглядевшись, можно было прочесть затаённое упрямство и, если так можно выразиться по отношению к бомжам, «вежливый отказ». Тут мне вспомнилась рафинированная рок-группа с таким названием, но, как ни странно, именно оно и было пропечатано на лицах деградантов. Противостояние длилось ещё какое-то время, а потом тандем потерял к бездомным интерес и двинул далее по своим делам.

 Попискивание Фриды не слышно в толпе — соответственно, потенциальный покупатель её не замечает. Я встаю с ней рядом и начинаю орать развязно: «СУМОЧКИ! СУМОЧКИ!» Чем ввергаю нежную Фриду в страшное смущение. Я кажусь себе в этот момент остроумным и находчивым. Прохожие оборачиваются. Но бабушка говорит сухо:
— Юрочка, не надо так делать.

— Но я же вам помогаю?
— И всё равно не надо, — тихо, но твёрдо говорит Фрида.

У неё, кстати, есть характер.

Андрюха выходит из павильона. Остановился перед урной и внимательно разглядывает её содержимое. Потом не спеша нагибается и достает из неё окурок, прикуривает солидно. Поднимает голову и замечает, что я за ним наблюдаю. Нисколько не смутившись, поднимает кулак в жесте солидарности «но пасаран». Фыркаю. Непонятно почему, но это смешно. Типа «прорвёмся», что ли?

 А вообще, я смотрю, жест этот популярен в народе. Например, не далее как вчера шли мимо меня двое. Видимо, отец (под полтинник) и сын (этому лет двадцать пять на вид). Остановились, услышав мою «голосовую рекламу», что-то перетёрли, косясь на газету в моей руке. Потом молодой подходит и, дурашливо скалясь, клянчит:
— Дай… ну, хотя бы пару пачек.
— Так много? Да на что вам столько-то?
— Баню растапливать. Пачку дай. Хотя бы пачку.
— Не могу. Нам не разрешают больше одного экземпляра в руки. А вдруг проверка?

Парень укоризненно качает головой и возвращается к пожилому. Тот выслушал молодого, рожа серьёзнейшая, потом, прогнувшись в спине, напружинившись, поднял кулак, как подмосковный Че Гевара, и потряс им с комической грозностью: «Отпиздим! Отпиздим!» После чего оба выпучились друг на друга и захохотали, страшно довольные собой. Сразу и не поймёшь: разозлиться или рассмеяться? Ходят тут юродивые всякие. Потом всё же рассмеялся.

 Спрашиваю у Андрюхи:
— Это что за ребята к вам подходили?
— А-а. Агитировали, — ухмыляется. — В работный дом звали.
— А условия?
— Известные условия: три раза в день кормёжка, койко-место. В день семьсот рублей.

Я прикидываю свой заработок и сколько из него уходит на аренду жилья, на еду и понимаю, что мои условия немногим лучше. Тем не менее предложение оставило бомжей равнодушными.
— Звучит не так уж плохо, если податься некуда, — говорю раздумчиво.

Как все алкоголики с больной печенью, Андрюха крепость в морде набрал незаурядную: щёки твёрдые и налитые, с глянцевитым блеском. Как у пупса. Хотя… у пластмассовых младенцев щёки не малинового цвета и без щетины. И носы у них целы. Куклощёкий излучает иронию, скепсис, превосходство. «Вот ведь бывают такие люди, далёкие от земли…» — написано на его круглой будке.

— Чего лыбишься? — говорю. — Там хотя бы покормят вас. Что вы жрёте вообще?
— Просрочку из магазинов. Да всё нормально у нас. Живём прекрасно. А главное, никто куском не попрекнёт. А у этих, из работного дома, так за день напашешься — вечером колени ходуном ходить будут.
— Допустим. Но разве лучше вот так, как сейчас, — в павильоне да на ледяном полу?
— Лучше. Я тебе говорю, а ты не слышишь как будто. Там надо много работать. Много физически тяжёлой работы.
— Насколько тяжёлой?
— Ну, представь, — отвечает бомж снисходительно. — Стройка. И надо таскать мешки с цементом на седьмой этаж. На горбу. Двенадцать часов в сутки. Насколько тебя хватит?

Я молчу. Я не знаю, насколько меня хватит.

Через стеклянные двери павильона видно, как бездомные опохмеляются. Как-то у них всё быстро происходит. Но и странно: они то радуются, то вдруг у одного из них, крупного парня, перемыкает кукуху — и он кидается с кулаками на Андрея (а ведь только что братались). Андрюха выбегает из павильона, честя со слезой в голосе агрессивного товарища. Стоит на улице, мрачно вперившись в толпу, Байроном таким, потом возвращается, потому как допьют же без него. Детина, накатив, опять лезет обниматься. Андрюха морщится, но терпит. Встречаюсь с ним глазами. Поднимаю кулак. Андрюха ответно повторяет революционный жест — но вдруг его отдёргивает вбок, как штору. Это ему опять прилетела плюха неадекватного здоровяка. Я невольно морщусь. Андрюха, причитая, летит на свежий воздух. На третьего бомжа здоровяк почему-то не нападает.

 Проходит часа два. Андрюха в одиночестве слоняется по павильону: его товарищи куда-то пропали, никто им не занимается, не бьёт, не поит. Его здорово развезло.

Наконец он выходит на воздух и пристраивается у стены павильона, рядом с ограждением. Шатаясь, копается в мотне.

— Не надо, — восклицаю в волнении, — не надо тут этого делать!

То, что здесь ходят женщины и дети, кричать ему бесполезно. Он давно уже ест, спит и испражняется на виду у человечества.
— Слышь? Ты ща нассышь и в павильон слиняешь. А мне тут стоять нюхать! Ветер как раз на меня!

Он смотрит стеклянным взглядом, на лице не отражается ничего (да слышит ли он меня?), потом прячет то, что нашёл в мотне, потоптавшись, уходит по длинному, покатому съезду для колясок. Надо отдать ему должное, ковыляет он далеко, аж до самого поворота, за которым и скрывается. Его нет несколько минут. Мучительно медленно бредёт назад.

 

Пара подростков (лет тринадцати, почему-то без курток — видимо, выскочили из дома на минутку) принимают у меня по газете. Один из них спрашивает:
— Вам же за это платят? Вы же не просто так стоите?

Подтекст: если мы у вас газету возьмём, это же вам поможет? Иначе зачем, мол, нам брать? Нам-то эти листки, как чужая блоха собаке.

Не, люди ещё остались, не все ещё сгнили.

Фрида, божий одуванчик, тоже каждый день в обязательном порядке забирает у меня газету.
— Потому что я знаю, что это такое, — шепчет она ласково. — Мы с мужем тоже листовки раздавали.
— И сколько продержались?
— Три месяца. А потом дожди зарядили, ледяные. И муж в больницу слёг, с воспалением лёгких.


Я теперь тоже — как Фрида, как эти пацаны — везде вижу эти руки. На всех углах они тянутся. Везде эта тщета: возьми, возьми. И я теперь не уклоняюсь от этих сиротских даров. Потому что вспоминаю о своих ледяных дождях.

 Подростки после меня направились к Андрюхе, и какие-то у них там пошли переговоры. И опять, как и в случае с вербовщиками из работного дома, что-то в позах и лицах у всех троих было такое, что невольно задерживало внимание. Пацаны переглядывались со смущёнными ухмылками и переминались, как младенцы в ползуночках. Андрюха же взирал на юнцов — именно «взирал» — горделиво и даже как-то свысока. И были в его улыбке, как, приглядевшись, заметил я, не только важность, но и ирония, и лукавство: он явно наслаждался смущением пацанов. Как человек, который владеет ситуацией.

Наконец, отроки кивнули. Один из них достал из кармана джинсов сложенные пополам мятые купюры и протянул бомжу. Тот смахнул бумажки в ладонь и, тяжело переступая, раскачиваясь как утка, направился к лестнице, которая спускалась к площади и ряду магазинов перед ней. Он так набрался, что было непонятно, как он одолеет ступеньки. Он же сделал просто: лёг грудью на поручень, положил перед собой руки на перила и, притормаживая ими, пополз вниз.

Пацаны с одобрением наблюдали, как бомж стекает по поручню. С одной стороны, он был похож на слизня, с другой — выглядел целеустремлённым и даже не без достоинства.

Наконец куклощёкий оказался внизу, оттолкнулся от поручня, преодолел пять метров, держась за стену магазина, и скрылся в заведении. Парнишки ссыпались следом и замерли в ожидании перед гастрономом. Когда Андрюха вернулся и вручил им по пачке сигарет, пацаны на радостях широко развели руки и обнялись по-братски, крест-накрест, а потом — ещё и ещё: жизнь налаживалась. Андрюха качался рядом и покровительственно улыбался.

— Юрочка, у тебя зрение хорошее? — спрашивает Фрида.
— Более-менее. А что?
— Посмотри, а что там под лестницей? Там вещь какая или человек лежит?
— Там… там… там куртка… Кто-то выбросил.
— А-а… — вздыхает она с облегчением. — А я думала: что там такое?.. У меня зрение…

Она осекается. Фрида смотрит мне за спину странным, остановившимся взглядом. Я оборачиваюсь и вижу вездесущего Андрюху. Тот стоит на углу площадки РЯДОМ С МОЕЙ СУМКОЙ и уже изготовился помочиться.

Выплюнув междометие, я срываюсь к пакостнику и отдёргиваю баул — в этот момент Андрюха с безумной и счастливой лыбой извергается. Ф-фу, успел: сумка спасена. Бить его бесполезно, он просто не поймёт: человек фактически не здесь. Дать поджопник? Поколебавшись, но так и не дав поджопник, я переношу сумку подальше от опасного зассанца. Возвращаюсь к Фриде. Она смотрит на меня большими глазами:
— Какой ужас.

Бомж скрывается в павильоне. И вдруг падает — я вижу это через стеклянные двери — у самых этих дверей. Падает — и не встаёт.

Фрида качает головой и беззвучно, одними губами, шепчет:
— Ужас, ужас.

К Фриде прицепился пьяный пузан тридцати с небольшим. Он подчёркнуто изучает бабульку, чем её смущает и нервирует. Её смятение его забавляет. Чтобы «смешной» эмоции выжать больше, он наступает на старушку мамоном. Не то чтобы таранит, а так… накатывается. Она перепорхнёт от него на другое место, он — за ней, и там её животом, животом. Пузо у него не рыхлое, а боевое, крепкое как арбуз. Она опять перебежит. Он опять за ней — и не спеша так, смакуя. Пожилую женщину гоняет, как мышонка кот. На лице его счастье.

— Что ты её гоняешь? — кричу ему. — Ты что, не видишь — она тебя боится?!

Он замер, постоял ко мне спиной, потом оборачивается. Медленно так, всем корпусом. Глаза как гантели.
— А ты меня что? Не боишься?
— А надо? — спрашиваю.

И вот он на меня катится. Это кто тут его не боится? Это как так? Остановился передо мной. Живот нацелил. В правой руке держит врезной замок для входной двери. В левой — банка пива. Куртка распахнута, из внутреннего кармана бутылка водки торчит. Дорогой водяры, кстати. Человек экипирован, приготовился ко всем неожиданностям.

Тут я, конечно, слегка зассал: а ну как навернёт железякой по башке? Но подбираюсь: замок в руке — не повод «давать заднюю». Впрочем, почти сразу становится ясно, что никакой драки не будет. Если бы он был настроен агрессивно, то начал бы сразу, а он медлит. Начинается обычное в таких случаях бодание, так называемый глупейший «базар». Кто такой? Как зовут? Откуда? А ты кто? А ты откуда? И хоть давит он взглядом и хочет выглядеть опасно, но очевидно, что это обычные понты, а по сути человек стремится уйти от конфликта.

Вдруг выпученные его глаза останавливаются на газете у меня в руке, и выпученность куда-то девается, и сам он как-то обмякает. Какая-то новая, человеческая эмоция в нём появляется, живой интерес.

— Газеты? — спрашивает он.
— Газеты, — отвечаю. А сам вглядываюсь в него: что происходит?
И тут он ухмыляется — не глумливо, а как-то по-мальчишески.
— Раздатчик?
— Ну.
— Кто ж так раздаёт?! — кажется, Женя (так он назвался только что) придумал, как взять надо мной верх.
— То есть?
— Давай, — тянет он руку к газетам в кармане моего фартука. — Да давай, не боись. Сейчас учить буду, как раздавать надо.
Я невольно заражаюсь этим его вдруг возникшим азартом и протягиваю стопку. В жизни же главное что? Чтобы интересно было.
И началось интересное.
— А ну налетай, не зевай! Ради праздничка хватай! — орёт Женя.
— А разве праздник сегодня? — переспрашивает прохожий.
— Конечно.
— И какой же?
— Всеобщего трудоустройства! Сегодня всех трудоустроят! Вот в этой газете — трясёт — телефоны.
Налетай! Не зевай! Сегодня бесплатно, завтра за деньги!
Женщине лет за сорок припечатал комплимент:
— Барышня! Девчушечка! Хватайте газетку! Цапайте её, цапайте! Там — про ваши глазки, какие они замечательные!
Та от неожиданности прыскает и берёт-таки.
То крабом, на полусогнутых, семенит Женя перед прохожим, боком бежит-пятится, в лицо ему заглядывает выпученными, как у краба того же, глазами — и бормочет-гудит:
— Возьми газету, возьми газету, возьми газету.
А если отворачиваются, как красавица эта, например, надменная, пузан не сдаётся. Воспринимает как вызов. Бежит за ней на мост.
Я оглядываюсь на Фриду. И вижу, что она тоже смеётся. Прикрывая рот ладошкой. Из деликатности.

Я подхожу к дверям павильона посмотреть на Андрюху. Он всё ещё лежит плашмя, лицом в пол. Я уже несколько раз заглядывал через стекло — нет, не шевельнётся. Поскольку лежит он долго, то возникает ощущение, что не человек лежит — вещь. Предмет интерьера. Как половик, например (раз уж он перед дверьми расстелился). Как там Фрида сказала? «Это вещь какая или человек лежит?»

Женя возвращается без газеты и победительно на меня смотрит: вот так-то, всучил! А самого аж трясёт от адреналина. Поразительное зрелище. Как человек себя раскочегарил — по такому, казалось бы, ничтожному поводу.
— Видел? — орёт. — Нет, ты видел?! Ты понял, как надо? По-взрослому!
— Видел, — смеюсь. — Понял, как надо. Ага.
Вот, думаю, чем человек счастлив. А он себя ещё больше накручивает.
— Эх, ты, неумейка! Я, — надрывается, — прода-ажник! Я, — бьёт себя в грудь, — прода-ажником раньше работал! Я продажник от бога! А ну давай ещё одну!

Полтора часа он меня развлекал. В конце я даже не хохотал — я «хохотался». Это я от одного знакомого армянина услышал словечко: «Я так хохотался!» Вот и тут: «я так хохотался», что ямочки на щеках заболели, судорогой щёки стало сводить. У меня газету берёт один из десяти, а у него — практически каждый. Просто видят, что пьяный, что репей, что пьяный репей, и берут, чтоб только отстал.

Я думал, побьют его. Но он тоже не прост оказался. Я заметил: он грань чувствует.

Вот, к примеру, остановились два дагестанца, одного из которых он схватил за локоть. Обернулись, вглядываются в него: это что? Это наезд — или русня опять чудит?

И тут он из нахрапистого превращается в обаяшку. Такого хопа-опа. Качается перед ними вверх-вниз, влево-вправо, «краба» им суёт, мир-дружба-жвачка, и лыбится-лыбится, излучает. После запинки-приглядки обменялись кавказцы с ним рукопожатиями и дальше отправились себе, полухмурясь-полуулыбаясь: что, мол, это было. Однако, я смотрю, с газетами пошли, всучил-таки им Женя.

Наконец утомился.
— Давай перерыв, — пыхтит. — Пойдём выпьем.
— Не могу, я ж на работе.
— И чё?
— И ничё. Ты вот на работе пьёшь?
— Пью.
И даже как будто удивляется: что это, мол, за вопрос? Как это — на работе не пить-то?
— Это ты где — в продажниках пьёшь?
Он как будто запнулся:
— Я сейчас барменом работаю.
Понятно, думаю. Многое становится понятно.
Пить я не хочу, и он потерял ко мне интерес. Скучный я. Чего тут со мной? И он отбыл. Как выяснилось, он из дома отлучился, чтобы дверной замок купить, старый сломался. Ну и увлёкся: водку вкусную на прилавке увидел, старушонка забавная с ним играла, убегала, потом мастер-класс давал, как газеты раздавать. В общем, день удался. Но потехе час, а за замком идти надо.

Евгений отбыл, а я спохватываюсь: как там Андрюха, жив ли? Поворачиваюсь к павильону. Оп-па. А он не лежит — СТОИТ. Чудеса. Ощущение — как будто половик встал. Он так долго лежал, что я уже как-то привык, что он — горизонтальный. Что он — предмет. Да он и на живого-то не очень и похож — глаза оловянные, белые, но, блин, — ОН СТОИТ. Он двадцать минут стоит, не шевелится, полчаса стоит. Даже интересно стало. Сколько может простоять тело без участия разума? Время от времени загребая руками перед собой.

Но вот он пошёл. Зомби по имени Андрюха ходит взад-вперёд по павильону, качаясь во все, мыслимые и немыслимые, стороны, но не падая. Несколько раз тело подходило и вставало перед окошком кассы, смотря на женщину за стеклом пустыми глазами. Та делала отгребающие жесты — «Отойди! Сгинь!», злилась). И вот в этот момент в зрачках у него начало что-то мерцать. Смотреть, как зарождается жизнь — из ничего, из праха, — так интересно.

Возвращается Женя. Замок не купил, вторую бутылку водки купил. (При том, что ещё первая, початая, по-прежнему торчит из кармана.) Ещё круче водку купил, ещё дороже. Достал из пакета, демонстрирует. Уважительно поднимаю брови.
— Ну теперь-то выпьем? — спрашивает.
А у меня уже и газеты кончаются. Вроде и делать больше нечего.
— Можно, — говорю. — Только остаток раздадим вначале.
Поделили мы остаток. В четыре руки он разлетелся быстро. Через десять минут я уже вручал последний экземпляр парню, который направлялся в павильон. Я так обрадовался, что шлёпнул его по плечу и объявил:
— Твоя газета — последняя! Ура! На сегодня всё.
Тот удивился такой моей реакции, приостановился и внимательно на меня посмотрел. С сомнением.
Точнее, сыграл сомнение.
— Думаешь, удача? — спросил он с кривой усмешкой. Мол, удача — разве она вот это? Разве она такая, чудак ты человек?
Тушуюсь. А и правда: по какому поводу восторги?
Он ушёл, а мне стало стыдно за свою смешливость, расхристанность эмоциональную. Как пацан. Ей-богу, как пацан. Я вдруг увидел себя со стороны: в клоунском красно-синем фартуке, на площадке обледенелой. С идиотской счастливой улыбкой. И то, что увидел, мне не понравилось.

Вскоре освободился и Женя. Я снял фартук, убрал в сумку. Сходил, два стаканчика пластиковых купил и лаваш. Женя меня ждал тут же, на площадке. Обычно перед принятием алкоголя люди предвкушают опьянение, испытывают подъём. Не то было сейчас. Мы встали у лавки и вдруг без особой приязни и как будто со скукой посмотрели друг на друга. Я подумал, что это с нами передоз от улицы случился, слишком много свалилось за день впечатлений.

Женя не казался уже таким замечательно смешным. И что мы, собственно, собрались праздновать? Я вспомнил парня, которому отдал последнюю газету. «Думаешь, удача?» Праздновать было нечего и нечем. Водка была — а вот сил не было. А для праздника тоже нужны силы. Женя собирался пить дальше из одного только упрямства. Но мне было очевидно, что пик пройден и ничего интересного дальше не будет. А ведь в жизни главное что?

Мы как будто тяготились обществом друг друга. Пить водку со случайным барменом вдруг представилось мне ещё одной работой, а работать больше не хотелось. Хотелось отдыха. В смысле, чтобы никого не было рядом. И тихо-тихо. Ко мне подошла Фрида и прошелестела, твёрдо смотря в глаза: «Юрочка, не пей». Я пожал плечами: мол, я же пообещал, уже согласился.

Фрида отошла, недовольно отводя взгляд. Мы хлопнули с Женей по пятьдесят. Он закашлялся, побагровел, согнулся. Я припечатал его ладонью по спине. Наконец он отдышался.
— Сходи, — говорит, — минералки купи.
Сказал он это сдавленным голосом, и как-то это у него бесцеремонно получилось. Небрежно. И тут во мне муть поднялась. То есть, думаю, это что такое? Он меня гонять будет в магазин? Приказывать тут? А он меня, между прочим, на двадцать лет моложе…
— Не пойду,— сказал я сухо.
— Почему?
— Не хочу. Такая вот причина.
— Я тебе помогал, — он взглянул с укоризной. — Ты вон раньше освободился. Сходи. Будь человеком.
Помогал, — а ты, мол, мудачишь.
И от того, что его слова были правдой, меня ещё больше подорвало, подбросило.
И, чувствуя себя мудаком, а возможно, и являясь им в этот момент, я сгрёб сумку и двинул прочь. Оставив Женю с его замечательной водкой, унынием и внезапным прозрением насчёт нашей дружбы и лично меня.

Проходя мимо павильона, я увидел внутри Андрюху. Он стоял лицом ко мне, но видел ли он меня? Прощаясь с ним, я вскинул кулак. И он — о чудо! — тоже поднял руку, слабо и неуверенно. Она у него замерла на полпути, жест оказался незавершённым, но всё-таки он сделал его, жест солидарности. 

Женя за моей спиной погружался в похмелье. Андрюха на мгновение вынырнул из своей тьмы. Один погружался, другой выныривал. В этом была какая-то шаткая гармония. Какие-то правильные качели были в этом. А я шёл туда, где было тихо. Размашисто шёл, всё ускоряясь.